Беспощадная боль пронзила тело, разойдясь от искалеченной ноги вниз, к ступне, заставив её онеметь, и вверх, по колену и бедру, выворачивая суставы и скручивая их так, что хотелось кричать. Князь Багратион из последних сил, вернее, даже из того, что от них осталось, сжал зубы во время очередного приступа, уже, кажется, пятого за этот день, вцепившись рукой в одеяло так, что побелели костяшки пальцев. Приступ был сильным, но коротким, и, когда отпустило, он облегчённо выдохнул и положил ладонь на грудь, почувствовав непривычно частое биение сердца. «Что же ты, ретивое, мучаешь меня? – подумал он. – Замри хотя бы на мгновение, отдохни. Мне довольно будет и этого». В голове всё время стоял какой-то неясный гул, словно где-то далеко говорила на разные голоса большая толпа. Глаза слипались, и самым трудным было не поддаваться этой густой, вязкой дремоте, норовившей окружить, сломить, унести навсегда туда, откуда нет возврата. Багратион и сам не знал, где ему сейчас лучше быть, здесь или там. После того, как один из посетителей неосторожно обмолвился о том, что Кутузов сдал Москву французам, вызвав праведный гнев всех находившихся тогда в доме, князь уверился: жить ему больше незачем. Но как же тогда солдаты? Как его армия будет без него? Нет, нет, ради них, ради их слёз счастья после победы, ради их верности, отваги и смелости, ради их восторженных взглядов, когда они видели своего командира, генерала Багратиона, и он, обнажив шпагу, подаренную когда-то самим Суворовым, вёл их в атаку; ради этого стоило жить. А если признаться честно, то князь только всем этим и жил и не видел себя нигде, кроме как в армии.
Рядом с ним всегда находится верный Говоров, один из полковых лекарей, в комнате по соседству обретается Гильдебрандт, московское светило хирургии, профессор медицины. Каждый день Багратион их видел, слышал разговоры, наполовину состоявшие из смеси латыни и французского, спрашивал их про Москву, забыв о своём состоянии, которое требовало намного больше внимания, чем судьба города, и ни разу ничем, ни единой чертой или движением не выдали они правды, и князь верил им, верил в то, что Москву не сдали, что древняя российская столица жива. Что ж, теперь, кажется, Багратион их понял. Берегли лекари его, как статуэтку китайского фарфора. Да только, как оказалось, зря они это делали, понапрасну старались. Случайный визит, пара нечаянных фраз – и вот уже шедший на поправку Багратион снова лежит в горячке. Сейчас, конечно, сознание прояснилось, и князь больше не бредил, но в груди осталась неимоверная тяжесть, словно вместе с Москвой сгорела в агонии и его душа.
Какое-то время князь ещё верил в то, что ослышался, что сгорела не столица, а какое-нибудь селение с похожим названием (мало ли их наберётся в тех местах?), но довольно скоро осознал всю абсурдность своих суждений. Москва – она такая одна, единственная и неповторимая. А теперь её нет. Что же дальше? Как теперь будут солдаты стоять и умирать, по меткому и правдивому выражению графа Остермана, сказанному им ещё в июле, когда две армии были на пути к соединению? Багратион в который раз пожалел, что не умеет предвидеть будущее. Тогда было бы ясно, что задумал Кутузов, можно было бы узнать, чем всё закончится. Состояние неведения, в котором он сейчас вынужденно пребывал, вместе с медленно пожиравшей его плоть гангреной потихоньку сводили его с ума. Князь посылал письма и главнокомандующему, и генералам, и знакомым в Москве, чтобы вызнать подробности плана светлейшего. Но отовсюду – одно молчание и общие фразы, словно они все сговорились друг с другом хранить страшную тайну или кто-то могущественный попросил их ничего не говорить князю. Иными словами, Багратион так ничего и не узнал.
Этим утром Говоров осмотрел его рану и произнёс обыкновенные, рядовые слова, которые князь слышал с самого начала своей болезни: уповаем на целительные компрессы, быть может, и помогут. Но Багратион, вглядевшись в осунувшееся лицо Говорова, заметил его бегающий взгляд и то, что лекарь избегал смотреть князю в глаза. «Так значит, — подумал он, — дни мои сочтены». Мысль эта мелькнула в его сознании как что-то само собой разумеющееся, то, чему не стоило удивляться. Князь был титанически спокоен, и Говоров не заметил того, что он всё понял и что скрывать и прятать истину о его состоянии нет больше смысла. Лекарь забрал таз с бинтами и уже собирался уходить, как вдруг Багратион остановил его:
— Говоров, друг мой, скажи, сколько я ещё протяну?
Вопрос был задан так внезапно, что лекарь поначалу не осознал слов князя. Но замешательство его длилось не дольше секунды, а потом ему на смену пришёл ужас. Больше всего на свете Говоров боялся именно этого вопроса, и теперь, когда он был, наконец, задан, не знал, что сказать. Лекарь обернулся, руки его тряслись, как у страдающего тремором, и вода опасно поднималась к краю таза, чудом не выплёскиваясь на пол и ковёр. Он был похож на человека, приговорённого к смертной казни, на которого было направлено с десяток ружейных дул.
— Р-раз Вы, В-ваше Сиятельство, — от страха лекарь начал заикаться, — обо всём д-догадались, то я Вам с-скажу правду, к-как есть. При нынешнем п-положении дел, если ничего не изменится, Вы проживёте ещё несколько дней, не б-более.
Под словами «если ничего не изменится» Говоров, разумеется, имел в виду ампутацию поражённой конечности, проще говоря, отнятие безнадёжно искалеченной ноги. Князь и слышать об этом не желал. Безногий Багратион… Что может быть хуже? Если он согласится на это, дорога к армии для него будет закрыта навечно, придётся подавать в отставку. А у него за душой и нет ничего, ни кола ни двора. Стеснять своим присутствием родных и близких Багратион ни за что бы не стал: таков его характер. И без армии, без службы, без сражений он пропадёт, жизнь не мила станет. И что тогда? Пулю в лоб? Но князь всегда был глубоко верующим человеком и прекрасно знал, что самоубийство всех грехов страшнее. Оставался только один выход: не спорить с судьбой, смириться по-христиански со своею участью и покорно предать себя в руки Провидения.
Багратион времени терять не стал. Слабеющей рукой он выводил на бумаге неровные, кривые буквы, складывал письма, перевязывал колючей бечёвкой, ставил печати, пачкая пальцы в сургуче. Много раз порывался написать жене, да каждая попытка оборачивалась крахом: он не знал ни где она, ни что делает, ни чем живёт. Они с Екатериной очень давно не общались, а не виделись и того больше. Задолго до войны она покинула мужа, которого никогда не любила, и уехала в Европу, сославшись на плохое здоровье. Багратион, ничего не подозревая, отпустил её и потерял навсегда среди дорог континента. «Помнит ли она, что у неё есть я? – спрашивал он себя. – Знает ли, что со мной? Или забыла меня совсем?» В конце концов, письмо он начал словами: «Любезная моя Катерина», да так и оставил его. Этому посланию не суждено было стать оконченным. Он написал ещё много всего разным людям: от брата Романа до Великой Княгини Екатерины Павловны, сестры императора Александра, с которой его связывали тёплые дружеские отношения. Но именно это письмо, адресованное жене, не давало покоя князю до самой последней минуты.
Но что это? Кажется, дверь скрипнула. Вот и шаги слышны. Багратион с трудом разлепил веки. «Заснул всё-таки», — с досадой подумал он и заметил, что в комнате есть кто-то ещё. Перед ним, опершись на дверной косяк, бледный, как привидение, с потерянным взглядом, стоял начальник его штаба, Эммануил Францевич Сен-При.
— Мои глаза не обманывают меня? – спросил Багратион и удивился, насколько тихо и сипло звучал прежде чистый, громкий, густой голос. – Сен-При, ты ли это? Но как же? Ведь ранило тебя при Бородине.
— Ваше Сиятельство, — Эммануил попытался улыбнуться, но получился угрожающий оскал, как у дикой кошки, — это действительно я. Я тут недалеко был, лечился. Контузия была тяжела. Потом узнал, что Вы здесь, решил навестить.
— Ты очень вовремя, Сен-При, — князь устроился на подушках поудобнее. – Так вышло, что единственным человеком, которому я могу без опасения за их дальнейшую судьбу предоставить свои бумаги, оказались Вы. Роман, мой брат, далеко отсюда, и я не знаю, успеет ли он застать меня живым.
— Подождите, Ваше Сиятельство, — Сен-При подхватил стул, стоявший рядом, придвинул его к постели Багратиона и, усевшись, уставился на князя испуганными карими глазами, — что значит «застать Вас живым»? Мне сказали, Вы идёте на поправку.
— Я умру не от раны моей, а от Москвы, дорогой Сен-При, — в глазах Багратиона начальник штаба увидел разом всколыхнувшиеся совершенно противоположные чувства: ярость и печаль, и этого оказалось достаточно, чтобы всё понять. Эммануил по натуре своей был чутким и чувствительным человеком, и сейчас эмоции взяли верх над всем остальным. В комнате было очень темно, на окнах висела тяжёлая занавесь, и собеседники почти не видели друг друга. Глаза Сен-При наполнились слезами, и он часто их смахивал, оставляя на пушистых ресницах лишь крохотные капельки. Он бы ничем себя не выдал, если бы не невольный полувсхлип-полувздох, вырвавшийся у него прямо посередине повествования о состоянии российской армии, конечно, о том, что Сен-При знал точно.
— Подожди по мне слёзы лить, Эммануил Францевич, — тихо, скрипуче рассмеялся князь, — я жив ещё. Выслушай, прошу тебя, моё поручение. Вон там, — Багратион показал рукой в угол комнаты, — стоит секретер. В нижнем его ящике – стопка писем. Возьми их и доставь адресатам.
Сен-При долго шарил рукой по шершавой поверхности секретера, пока не нашёл заветную ручку и нужный ящичек. Внутри оказалось несколько писем, каждое было туго перевязано бечёвкой, и стопка тоже была ею перетянута. Эммануил Францевич взял её и вернулся на место.
— Первое письмо, — собравшись с силами, начал князь, — для моего брата Романа. Я завещаю ему свою шпагу, которую мне перед смертью своей подарил Суворов, мой учитель, коему я обязан всем, что имею. Эта шпага не должна ржаветь в своих ножнах. Второе отдашь Её Высочеству Екатерине Павловне и скажешь, мол, князь Пётр кланяется ей, просит прощения, коль в чём обидел, и об одном только молит – чтобы не забывала. А третье, — Багратион сделал паузу, — быть может, самое из всех важное. Оно адресовано генералу от инфантерии Барклаю-де-Толли.
Сен-При весь обратился в слух. Вся армия, да что там, вся Россия знала, как сильно эти двое друг друга невзлюбили с первых же дней войны, если не раньше. Ему было интересно, что теперь, после всего того, что произошло, скажет Багратион.
— Ох, и сложно мне далось это письмо! Я надеюсь, он меня поймёт, когда прочтёт его. И, может быть, простит. Я много думал о нём, о себе, о тактике, о ходе войны, сделал кое-какие выводы и изложил их в письме. Я…очень сильно перед ним виноват. Знал бы ты, как я сейчас себя корю за то, что наговорил ему в Смоленске, что Ростопчину с Аракчеевым про него писал. А ведь государь это читал. Я, выходит, перед самим императором на него клеветал.
Багратион замолчал, будучи не в силах продолжать дальше. Сен-При сжимал в руках письма и сидел, не шевелясь. Сейчас перед ним был совсем не тот Багратион, которого он знал на протяжении всего двенадцатого года. В этом измождённом, уставшем жить человеке, который через считанные дни завершит свой земной путь, почти не был узнаваем легендарный полководец.
— Вот, наверное, и всё, — прошептал князь. – Одна только просьба осталась у меня: открой, пожалуйста, окно. Тут очень душно…
Только сейчас Сен-При понял, что Багратион прав. В тёмной комнате, освещённой лишь парой свечей, было нечем дышать; всё в ней отдавало затхлостью и кисловато-сладким запахом – запахом смерти. Эммануил кашлянул пару раз, и голова его пошла кругом: в духоте контузия дала себя знать. Не помня себя, он подошёл к плотным шторам и одним движением раздвинул их. Комната вмиг наполнилась тёплым солнечным светом, отблески лучей заиграли на стенах, на полу, на секретере. Сен-При дёрнул за ручку, и окно послушно подалось вперёд. К лучам заката присоединился свежий осенний ветер, прогнавший запахи лекарств и тяжёлый дух комнаты. Он немного поиграл русыми волосами Эммануила и положил на подоконник золотой кленовый лист.
— Тепло, как летом, Ваше Сиятельство! – широко, искренне улыбаясь и взяв в руки листочек, произнёс Сен-При и обернулся в сторону постели Багратиона.
То, что он увидел, глубоко его поразило. То, чего не было видно во мраке, теперь показалось во всей своей ужасной красе. Черты благородного лица князя заострились, кожа стала бледно-желтоватой, как у восковой куклы, тонкие поблёкшие губы были покрыты тёмно-багровыми пятнами, под запавшими глазами залегли фиолетовые круги, тело напоминало скелет, обтянутый кожей. И только глаза цвета беззвёздной ночи, глубокие, словно бездна, по-прежнему сверкали огоньками. Лишь это, наверно, и осталось от того Багратиона. Сен-При замер от неожиданности. Он, разумеется, понимал, что князь изменится из-за болезни, но не ожидал, что изменения эти будут так сильны и страшны.
— Что ты будешь делать, Эммануил? – вдруг спросил Багратион, заметив, но оставив без внимания изумлённый взгляд Сен-При.
— Вернусь в армию, — ответил он, взяв в руки письма. — Разобьём Бонапарта, а там… я не знаю. На этот вопрос, Ваше Сиятельство, имеется только один верный ответ: «Поживём…».
Он осёкся, поняв, что не стоило произносить таких слов при умирающем. Но князь впервые с того момента, когда Сен-При вошёл к нему, улыбнулся, чем ещё больше смутил Эммануила.
— Ничего, я не в обиде, — ободряюще сказал он. – Живи, сражайся, люби, защищай, служи. Мне уж не придётся мстить за Москву. Оставляю эту честь другим. Передай солдатам мой наказ, моё для них завещание: бить неприятеля нещадно, гнать его до границы нашего любезного Отечества и всегда помнить о том, что Всевышний на нашей стороне. Прощай, Эммануил Францевич. Я знаю: здесь, на земле, это наша последняя встреча.
— Прощайте, Ваше Сиятельство, — тихо отозвался Сен-При. – Было честью служить бок о бок с Вами.
Эммануил, стараясь не показывать слёз, снова выступивших на глазах, отвернулся и вышел из комнаты, плотно закрыв дверь. На постели Багратиона остался лежать золотой кленовый листочек, забытый там Сен-При. Князь аккуратно подхватил его тонкими пальцами и поднёс к усталым глазам. «Вот как мир изменился, пока я тут лежал, — подумал он. – Лес, верно, сейчас весь золотом полыхает». От листочка веяло терпким ароматом нарядной разгульной осени.
***
Из записок Я. И. Говорова, лечащего врача Багратиона: «В 9 часов вечера князь исполнил последний долг христианина. Мертвенная слабость прерывала движение его языка. Ночь протекла в ужасных страданиях… 12-го числа сентября еще поутру летарг совершенно почти убил все чувства князя. В 1 часу по полудни он тихо скончался».