XI Международная независимая литературная Премия «Глаголица»

Билингвы
Категория от 14 до 17 лет
Портрет Безвременья

Двадцать седьмого ноября закончилась осень, хоть снег сыпал ещё две недели до этого.

Семидесятая частота говорила о климатическом кризисе, семьдесят первая о простой случайности, в принципе, время шло, да ничего не менялось. Кажущийся замшелым радиоприёмник так и стоял на тумбе подле граммофона, прямо на фоне дряблого окошка.

Снег сыпал ещё две недели до этого.

На улицах было пусто. Бледные перья вьюги бились в окна как крылья ангела, и скулил он так жалобно, как щенок, и скребся, и когти уж стёрлись, но ничего не происходило. Он хотел пригреть тёплым забытьём, а его не пускали, оставив доживать свою вечность на крылечке, рядом с покачивающимся шестом, обсаженным узорчатыми отростками, засечками, нечто вроде лепестков: на нём раньше крутилась металлическая птичка.

Старик сидел в рыхлом креслице-качалке, склонившись вперёд на свою трость. Дерево было стёрто и поцарапано, словно продавлено в местах, где покоились локти. Точно так же выглядела нижняя дуга, за тем лишь исключением, что ее обтирали половицы, а не локти, а может, разницы и не было. Радуга трётся об небесную твердь, пока с неё окончательно не сойдёт цветное покрытие: таковы были обои, чёрствые, почти чёрные.

Он чуть дёрнулся, насупившись, и подтянул к себе трость. Со скрежетом досок и собственных суставов встал. Он опёрся, как солдат о своё ружьё в момент победы, и поковылял на кухню.

Коридорчик, стройный, скромный, в пример всему дому, но маленький. На стенке слева висела рамка, фотография женщины в лесу. Глаза у нее как две искорки, волосы пышные, длинные, лежат аккуратно и дико, как текут реки, в них ветви путаются зелёными огоньками, моросящие светлячки, пленяют то ли видом, то ли ароматом, то ли виноградом, то ли маком, русые, русые, русые словно осень.

Этот дом достался ему по наследству. Он должен перейти его сыну. От сына к внуку. От внука к правнуку. Он будет стоять, брошенный и бесполезный, старый драный домишко на краю города, зияющая прореха во времени, в него уже даже воры не суются. Старика, наверное, жалко, если, конечно, знают, что он есть.

А впрочем, неважно.

На кухне тихо скрипнули половицы, и открылся шкафчик. Легонько прошипел пакет с крупой, на руках перекочевал на стол. Бледный, худой, будто больной, глупо смотрящий вниз краями, сел он на стол, поджав едва ли, едва заметную мальчишескую грудь, скрутившись в клубок, словно новорождённые ниточки в руках ткачихи, и умолк, как наказанный ребёнок.

Старик открыл пакет.

С тоской он вспоминал вчерашний день, как он открывал тот же пакет, когда в нём что-то было. Крупинками сыпалось время в песочных часах. Сейчас в нем было пусто. На полке пусто, на кухне пусто. Дом пустой, ничего в нем не осталось окромя воспоминаний, всеми настолько забытых, что и правдивость их теперь больше не имеет значения.

Старика не кутала тоска, не била печаль, не стремала скользкая дрожь. Так думалось ему. На старости лет-то мысли сами как нити. Пальцы трясутся, не слушаются. Иголка на фоне стола как в стоге сена. Не увидишь. Вот и сплетаешь, как пойдёт.

Кратко. Длинно. Глупо. Мудро. Он сам уже путается. Пока мысль не проговоришь, сам не поймёшь, а потом забудешь, и надо будет начинать сначала, будто на это есть время. Время.

Он чуть усмехнулся, и оставил пакет на столе. Посмотрел на стену. Там висел календарь.

Двадцать седьмое ноября, хотя снег сыпал ещё две недели до этого.

Он понял, что пора. Как будто маленький механизм сдвинулась с места, прямо под самым отягощённым самородком сердца. Будто раскалённый, он своим вращением перемалывал куски и дни. Такое же ощущение было когда-то давно, когда он проснулся, а она не проснулась. Вот просто так произошло.

Разъехались шторы век, засветились зрачки, он повернулся в ее сторону, тронул морщинистую щёку и… и ничего. Не просыпалась. Он и тормошил ее, и звал, и рыдал, механизм все вертелся, вертелся, бесновался подобно бешеному псу, безумная беспощадная карусель, а она…

Он прошёл обратно в свою комнатушку, и открыл ящик стола. Семь аккуратно сложенных, запылившихся коробочек. Он открыл первую.

Фотография. Тогда было двадцать седьмое ноября, покойная мама была ещё совсем молодой, но казалось, уже увядала. Он сидел в ее мягких руках, как в крепости, закутанный в нежное одеяло, что-то мурлыкая, на своём чистом, чистом младенческом. Стены деревенского роддома деревянные, чуть одряхлевшие, тогда казались чем-то новым. Весь мир казался чем-то новым, а он для мира был привычен словно летняя роса поутру, но даже при этом оставался таким же непонятным, как и миллионы младенцев за десятки веков до его рождения. Материнское лицо, зашитое в его невинные детские глазёнки, отражалось там, сверкая.

Он горько улыбнулся. Чудаковатый отец с безумными то ли от счастья, то ли от горя глазами, что как заведённый бегал по дому, то и дело укачивал его. Мать, что тряслась над его больными лёгкими, как над своими. Наследственность. Вечерний зов колоколов церкви, перезвон колокольчиков на подоконнике, зоркие глаза бабушки, что была старше всех, но единственная смотрела на него с той же высоты, на которой был он.

Странно.

Вторая коробочка. Вторая фотография.

Семь лет. Стояло теплое утро раннего сентября, весь их класс сфотографировали. Рядом с ним стоял его почти-боевой товарищ Толик, с надвинутым на лицо кепарем и солнечной улыбкой.

— Эй! — произнес голос где то внутри. — Сашок, бросай те учебники, там на озере тако-о-ое!

Старик не смог вспомнить, что именно такое хотел показать ему Толик, но точно помнил, как ветер задувал лес ему за ворот, заставляя постоянно чесаться, настолько чистый воздух обязан был резать краями своей кристальной чистоты и раздражать обоняние.

Кажется, тогда он показал ему брошенную лодку, по которой копошились дети, пытаясь приспособить её для плаванья. Они были как единый организм, рой, рой копошащийся по доскам, то и дело валятся в воду, на песчаный берег, неотделимые друг от друга майские жуки жизни. Если он не ошибается, в итоге приспособили, жаль в итоге так получилось, что какой-то парень постарше решил прогуляться со своей девчонкой вокруг озера, а мама выгнала за ним в довесок младшего брата. Старший о брате забыл, а тот залез на лодку, и чуть не утонул. Её отдали местному рыбаку дяде Лёше, а тот её пропил. Солнце слепило глаза тогда, и цвета были ярче…

Старика вернул в реальность шепот шипящих, шуршащих, шебуршащих досок где-то в основе конструкции дома. Тонкие повизгивания петель, заброшенность во все бескрайние поля времен. Время. Время. Время.

Встав, и подойдя к тумбочке, достал запылившуюся пластинку, пахнувшую нафталином, чёрную как гуталин. Помещение разгладили мягкие звуки расстроенного старого винила, клубящиеся под потолком невидимым сладким туманом. Старик сел обратно на кровать.

Третья фотография.

Снова стоит он, в выпускном классе, нарядно одетый. Дерзкий взгляд, зрачки словно серебряные пули, начиненные в тело нечисти, как минимальная доза яда для привыкания. Толика уже нет, судьба откинула его в соседний город, после того как родители сменили работу. С тех пор он так и не нашел друга лучше, максимум имея пару приятелей. Кажется, в том возрасте он впервые задумался о времени. Время.

Медленно текла пластинка, циклично вращаясь во временной петле под потолком под сознанием под размякшей от нежности нот иголкой, и старик вспоминал, как когда-то пытался вальсировать со своей будущей женой на выпускном вечере. Ныне ему все казалось туманным.

Четвертая по счету.

Свадьба с той самой русой одноклассницей с яркой улыбкой, хоть она никогда не показывала радость шире чем простое движение губ вверх. Он помнил, что она уже в том возрасте была невероятно заботливой и дельной, хоть из раза в раз скрывала это смущённо отведёнными глазками, что бы никто не мог в них прочитать ту нежность, обращённую к течению времени, и ту смиренность, с которой она ему повиновалась, принимая каждый случайный удар судьбы как должное, с задумчивостью оглядываясь и пытаясь просто сделать всё возможное, что ей позволит случай или случайность.

На пятой фотографии он. Его жена держит на руках малютку-сына. Малолетний сорванец Лёша, бегал все время куда-то, не сидел на месте, занятой такой, серьезный. К восемнадцати годам уехал учиться, да так и не вернулся. Стал какой-то важной шишкой в городе, и на теле времени в том обозримом старику отрезке. Внезапно старик понял, что не может разглядеть его лицо, будто в фотографию кто-то отчаянно втирал снег, размыв всё в пятно.

Старик судорожно сглотнул.

Шестая фотография была пустой, ничего невозможно понять, словно в невозможной картине полу-сумасшедшего абстракто-сюро-кубо-иста, словно ее топили в воде, наехали друг на друга и вздымились горами на местах сколов тектонических плит краски, в разные стороны, наперекор, наперекосяк, сливаясь в единую калиграфо-какофонию. Старик ужаснулся, и тут же схватил следующую фотографию.

Он не успел, как она загорелась в его руках, больно обжигая, словно горела кора головного мозга. Старик ошеломленно глядел на тлеющую в его руках фотографию. Так сгорает память, растекаясь лужами нефти по кровеносной системе, и пламенея изнутри, пока человек спит.

Подобный пеплу снег посыпался из его рук бледной пылью, пока горсткой праха не легла на пол. Старик поднял голову, видя, как тот же снежный пепел уже извне с грохотом вырывает ослабевшие от времени ставни, но все ещё не может пробиться к самому главному, в дом.

Снег за окном словно белая, мягкая стена.

Глаза старика наполовину выкатились из орбит от удивления, там и застыли, не в силах вернутся обратно.

Встав из кресла, он медленно проковылял к окну. Звук пластинки преобразился в единообразный шум, белый и бесцветный, словно пространство за окном, в нём сливались голоса родни, глаза друзей, горечь утраченного чувства времени, и они кричали, кричали – «ПАПА! ПАПА!!! САША! САША!!!», кричали на разные манеры и тональности, а он чувствовал, что хочет заплакать, но не мог, ведь не мог понять, почему?

Метался снег в поисках места для сна, словно бесхозная псина, собирался и разбирался по пути, сходился и расходился, уже не сиял, просто бесконечное матовое пространство, снежинки снижаются, ложатся как толстое одеяло, становясь более плоским пока постепенно выходит воздух, и на него ложится следующий слой таких же томящих тепло в теле тканей, вырванных из полотна времени.

Старик молча посмотрел на это, и вдруг, и среди белеющей темноты он увидел чьи-то глаза.

Прекрасные чистые глаза промелькнули на долю секунды.

Старик вздрогнул и замер.

Неожиданно тело его обмякло, а сам расплылся в улыбке. Пронзительные крики растворились в этом шуме. Шуме расстроенного сознания. Не было больше папы.

Он открыл окно.

Шевченко Артем Юрьевич
Страна: Молдова
Город: Хынчешты