Прошло уже много лет, а тот разговор с дедом до сих пор в моей памяти, будто это было вчера…
Я был в гостях у бабушки с дедушкой. Как это обычно бывает в дни приезда внуков, бабушка наготовила всего самого вкусного. Конечно, были и пирожки. Попив чая с пирогами, я стал убирать со стола посуду, выбрасывая в помойное ведро то, что осталось в тарелках. Была там и недоеденная мной корка чёрного хлеба. Дед, увидев, как я её выбрасываю, сказал: «Чью-то жизнь выбросил…» Сначала я и не понял, о чём это он. Но вечером, когда ложились спать, эти слова деда никак не шли у меня из головы.Дед лежал в кухне на диване и «смотрел» телевизор. Очки съехали на нос, звук телевизора давно был убавлен бабушкой, но дед продолжал «смотреть». Я тихонько тронул его за плечо. Мне обязательно нужно было узнать, почему он сказал, что я выбросил чью-то жизнь. Меня, тогда еще второклассника, терзали смешавшиеся воедино чувства вины, непонимания и любопытства. Прошли годы, пройдут ещё десятки лет, но тот рассказ деда навсегда останется в моей памяти…
Он был рождён в блокадном Ленинграде. Отца никогда не видел, так как тот уже был на фронте, когда родился дед. Потом он найдёт небольшую шкатулку с бережно сложенными в неё письмами отца и ещё одним листочком пожелтевшей бумаги. Иногда мать открывала шкатулку, осторожно брала в руки тот листок, клала его перед собой на стол и разглаживала ладонью. Будто он мог помяться там, в шкатулке. И всегда по её щекам начинали катиться слёзы… Потом мать перебирала отцовские письма и улыбалась.
Но это было уже потом, после войны. А тогда… Дед не помнил того ужаса, который испытывал город, сжатый кольцом смерти. Но брат, мать и сестра Лида так часто вспоминали о тех страшных годах, что деду казалось, что он сам всё это видел. Хотя… Конечно, он видел, он вдыхал тот ужасный запах смерти, голодал и засыпал не под привычные нам колыбельные, а под предупреждения о бомбёжке. Он был слишком мал, но воспоминания раннего детства — рассказы взрослых, слёзы утрат, боль израненного войной Ленинграда — остались больными и долго кровоточащими шрамами в сердце и памяти маленького мальчика, пережившего блокаду.
Прабабушка работала на Кировском заводе. За маленьким Сашей (так зовут деда) и его старшим братом Володей присматривала соседка Вера Петровна, которая в то время была уже очень стара. Во всей парадной их пятиэтажного дома остались жильцы лишь в четырёх квартирах. На втором этаже жили прабабушка с детьми и их пожилая соседка, хранящая верность своему родному, пусть и коченеющему от ран и голода, городу. На первом этаже жил пожилой дворник Ильич. Маленький, хрупкий, вечно кашляющий, он и в блокадные зимние дни чистил снег возле дома и помогал жившим в парадной женщинам, ласково называя их кумушками. А на четвёртом этаже жила молодая женщина Нина с дочкой Лидочкой. До войны Нина работала в музыкальной школе, она и редкими тихими блокадными вечерами тихонько пела свои любимые романсы. Казалось, что прозябшая парадная в те минуты оттаивала и становилась не такой угрюмой и страшной. Наверное, так создавалась иллюзия мирного времени, вселяющая надежду в очерствевшие за время войны сердца. Когда до квартиры второго этажа доносилась едва слышимая, но такая нежная песня Ниночки, прабабушка обнимала своих мальчишек, укутавшихся в прадедовский тулуп, и улыбалась. Иногда все жильцы собирались в квартире Веры Петровны, так как ей самой ходить было всё тяжелее и тяжелее. Все садились вокруг большого круглого стола и пили «чай». Это была вода с заверенной в ней сушёной травой, которой у Веры Петровны было запасено очень много ещё с довоенного времени. Маленькому Саше давали тряпочку с вложенным в неё кусочком хлеба. Хлеб тогда уже рассасывался не быстро, так как кроме муки содержал в себе целлюлозу и обойную пыль. Прабабушка работала на заводе и получала чуть больше хлеба, чем те 125 граммов, которые получали остальные жильцы парадной. Это и помогало прокормить маленького Сашу, который не требовал еду криком, как большинство младенцев, а лишь попискивал и кряхтел.
Иногда Вера Петровна писала объявления об обмене вещей на еду. Прабабушка размещала эти «листки надежды» среди сотни таких же листков, и все ждали, что вот-вот в дверь постучат. Однажды это произошло. В дверь Веры Петровны постучал полный мужчина в длинном тулупе. Никто не знает, о чём они говорили, но вечером все соседи были приглашены на праздничный ужин. В доме появились крупы, тушёнка, чай, большие тёмные макароны, мука и даже сахар. Маленькая Лидочка сидела за столом, держала тоненькими бескровными пальчиками кусочек сахара и изредка лизала его. Володя, брат деда, положил свой кусочек сахара в чай, настоящий чай, и пил маленькими глоточками. Иногда он забывался, и глоток получался не таким маленьким, тогда он старался облизать губы, чтобы ни одна капелька «сладости» не пропала. Это было маленькое детское счастье Володи, Лидочки и Саши, которому хлеб в тот вечер смочили сладкой водой. Только взрослые почему-то почти не разговаривали. Ильич пил чай, вздыхал и повторял, покачиваясь на стуле: «Вот сволочь, вот крыса! Всем крысам — крыса!» Прабабушка тоже вздыхала и всё смотрела туда, где вчера ещё стоял большой сервиз царских времён, доставшийся Вере Петровне ещё от её бабушки. Ниночка тихонько пела какую-то песню, согревая озябшие исхудавшие руки о чашку с чаем. А Вера Петровна держала в руках пустую шкатулку, которую раньше так бережно хранила в шкафу, и улыбалась. Казалось, она была счастлива. Это был самый счастливый и сытый вечер за всё время блокады. Вовочка дажде говорил Лидочке, что война скоро закончится, и блокада эта закончится. Ведь папы их на фронте, а они сильные, они всех немцев убьют. И вообще, они уже домой едут, поэтому и писем от них нет. От Лидочкиного отца писем не было уже год, а вместо письма от Володиного отца, который и на фронте-то пробыл совсем недолго, недавно пришёл листок бумаги, получив который мама убежала к Вере Петровне и плакала … громко, надрывно…
На следующий день после того счастливого и сытого вечера была бомбёжка. Мать была на заводе, Вера Петровна давно уже не выходила из дома и всё говорила, что её, старую, немцем не испугаешь. Ильич с детьми были в бомбоубежище. Ниночка ещё утром ушла получать хлебные пайки. Всё стихло только к вечеру. Город ещё стонал и ревел, как раненый измождённый зверь, но взрывов уже не было слышно. А поздним вечером стало совсем тихо. Прабабушка обнимала уснувших мальчишек и пыталась заснуть. А перед глазами всё вставали картины последствий сегодняшнего налёта. Много убитых, очень много. И что-то было не так. Вроде, и песня Ниночки едва доносилась, но не так как-то. А это была не песня, это был тихий, слабый, беспомощный и такой одинокий плач Лидочки. Она сидела на кровати, поджав маленькие ножки, сжимала в руках Ниночкин платок и плакала. И звала маму. Но мамы не было… Больше не было… И никогда не будет. Не успела она к бомбоубежищу, чуть-чуть не успела. Утром нашёл её Ильич недалеко от дома. Так и лежала она с широко распахнутыми глазами, в которых не было уже ни страха, ни боли, только отражение холодного январского неба. Да рука к груди прижата была, а под пальто — хлеб. Доченьке несла. Всего несколько метров не хватило ей до жизни…
Лидочке сказали, что мама уехала и скоро вернётся. А хлеб этот она ей, Лидочке своей передала. Но девочка капризничала, даже хлеб не ела, всё маму ждала и звала. А Вера Петровна гладила её по худеньким острым плечикам и приговаривала: «Ешь, детка, это жизнь. Мама её тебе передала. Ешь…»
…Дед давно уже спал, а я всё не мог уснуть и пошёл на кухню. Корки хлеба в ведре не было. Я даже фонариком посветил — не было хлеба. Наверное, дед положил её к тем пищевым отходам, что собирались для собак, живущих у бабушки на работе. Понял я, что не мог дед, впитавший с материнским молоком и тем клейким блокадным пайком уважение к хлебу, выбросить ту корку. Ведь тогда, в его детстве, это был не просто кусок хлеба, это была жизнь. А ещё я понял, почему бабушка Лида, которую все считали сестрой деда, была на него вовсе не похожа.