Новенький появился в нашем классе второго сентября. Звали его Лёня, и он был немного странным. Слишком длинная шея, рукава пиджака, закрывающие костяшки пальцев, и взгляд исподлобья, как у человека, который привык, что ему сейчас кинут в спину комок бумаги.
— Будешь сидеть… вон там, — сказала Марья Степановна, указав на последнюю парту у окна, где от батареи так и пёрло жаром.
Рядом с ним никто не сел. Я сидела перед ним, и весь первый урок слышала, как он царапает ручкой по парте. Не пишет — царапает. Будто выводит что-то слишком важное, чтобы это видели другие.
В столовой он стоял в очереди с подносом, и Витька Рыжий специально «случайно» толкнул его локтем. Компот выплеснулся на рукав. Лёня даже не вздрогнул. Он просто вытер рукав салфеткой очень медленно, как делают роботы в фильмах.
— Тормоз — сказал Витька. — Иди в школу для одарённых тормозов.
Все засмеялись. Я усмехнулась тоже. Просто чтобы не выделяться.
Так прошла неделя. Лёня стал «объектом» насмешек. С ним никто не разговаривал. В среду у него «случайно» пропал из пенала циркуль, в четверг на стул подложили жвачку. Он терпел. Но я заметила одну странность.
Каждый день после шестого урока он не шёл домой, а сворачивал в тупик за спортивной площадкой. Туда, где старая ржавая «Волга» стоит уже лет десять на битом кирпиче. Я проследила за ним из чистого любопытства.
Лёня садился на корточки перед машиной, доставал из рюкзака лист бумаги и что-то писал. Потом складывал лист в конверт, а конверт… отпускал по ветеру, а иногда засовывал под разбитое колесо.
В следующую пятницу дождь лил как из ведра. Но Лёня всё равно пошёл в тупик. А я как всегда за ним. Промокла до нитки, зубы стучали. Стояла за углом гаража и смотрела, как он сидит на корточках под дождём, заслоняя рукой бумагу от капель.
— Ты заболел, что ли? — сказала я, выходя из укрытия.
Лёня вздрогнул. Обернулся. На секунду в его глазах мелькнул настоящий страх — тот, который бывает, когда застают за чем-то сокровенным. Но страх быстро сменился усталостью.
— Тебе какое дело? — спросил он тихо. Голос у него оказался не скрипучий, как я ожидала, а чистый, немного хрипловатый.
— Ты каждый день сюда таскаешься. Письма кому-то пишешь. В машину.
— Не в машину, — поправил он. — В никуда.
Он протянул мне мокрый конверт. Я взяла. Пальцы были ледяными, но бумага — тёплой от его дыхания. На конверте не было адреса. Только три слова: «Папа, прости меня».
Я не знала, что сказать. Моего отца подолгу не было дома он вахтовик, но он хотя бы звонит раз в неделю. А Лёне, как я поняла, не звонил никто.
— Он ушёл, когда мне было десять, — сказал Лёня, глядя не на меня, а на пожелтевший куст боярышника. — Сказал: «Ты уже мужчина, будь опорой маме». А сам собрал сумку и — всё. А я не хотел быть мужчиной. Я хотел, чтобы он остался.
Он замолчал. Дождь почти стих.
— И ты пишешь ему письма? — спросила я. — Но он же их не читает.
— Знаю. Я пишу их не ему. Я пишу их для себя, чтобы не забыть, что я не злой. Потому что иногда, когда Витька меня толкает, я чувствую внутри такую тяжесть… мне хочется взять стул и разбить ему голову. А потом я прихожу сюда, пишу «прости» — и отпускаю по ветру.
Я смотрела на этого странного, длинношеего парня, который не давал сдачи, и вдруг поняла, что он бесконечно сильнее всех нас. У нас была злость — стаей. А у него была правда — один на один с собой.
Я вернулась в класс в понедельник и, когда Витька начал по новой «шутковать» про Лёнины уши, я встала и сказала громко, чтобы слышали все:
— Заткнись, Рыжий. Он умеет быть сильным. А ты умеешь только толкать исподтишка. Витька опешил от неожиданности.
Тишина была звонкой. Лёня поднял голову от парты. Наши взгляды встретились. Он не улыбнулся, но кивнул едва заметно.
Я не знаю, станем ли мы друзьями. Но теперь после уроков я иногда хожу с ним в тупик. Я не пишу писем. Я просто стою рядом и слушаю ветер.
Оказывается, он умеет говорить на языке тех, кто не хочет молчать в одиночестве.