Принято заявок
980

XIII Международная независимая литературная Премия «Глаголица»

Проза на русском языке
Категория от 14 до 17 лет
Коллекция пепла

Ты должен научиться держаться своей крови,

иначе у тебя не останется крови,

которая будет держаться тебя.

У. Фолкнер

1985 год

Джонатан

Моё хобби жена называет бредом. Тратой денег, времени, ресурсов. Она не понимает: я не трачу – я вкладываю. В будущее.

За ужином, когда солнце садилось и сквозь витраж золотило её лицо, Кэтрин говорила о погоде, о новой коллекции «Chanel», о том, что пересолила мясной рулет. А я смотрел на её губы, идеально очерченные красной помадой, на морщинки, умело затушеванные пудрой, и думал: «А время все же неумолимо. Конечно, я еще люблю ее. Столько пережито вместе. Но как же вышло, что, кроме набившего оскомину рулета, нам не о чем поговорить за ужином. Как осточертели эти пустые беседы! Семейные вечера, наполненные ничем. Я врал Кэтрин, когда говорил, что с ней я абсолютно счастлив. Ведь она так старалась, чтобы все было идеально. Какая же это тоска!»

Но тут я вспомнил про письмо, и приятная дрожь побежала от затылка до кончиков пальцев. Оно лежало в третьем альбоме, на пятой странице. Елизавета Первая. Ее собственноручная подпись «Елисаветъ» – с твёрдым знаком на конце. Чтобы его получить, я потратил семьдесят тысяч и заработал пневмонию. После моего возвращения Кэтрин не разговаривала со мной целую неделю!

– Это безумие, – сказала она сегодня, когда я попытался объяснить, почему мне снова нужно уехать, – ты опять бросаешь нас ради каких-то бумажек! Париж, Каир, Вена… Когда ты уймешься?

Почему она перестала понимать? Для неё это «бумажки». А для меня – жизнь. Я выучил несколько языков, чтобы читать эти строки в оригинале. Я могу пересказать каждое письмо, знаю почерк каждого автора. Помню, как под секущим снегом торговался за мемуары Рахманинова, как промок до нитки в какой-то глуши, но получил набросок Пикассо. Помню ночной звонок, встречу на вокзале, дрожащие руки продавца – и вот у меня оттиск печати Наполеона. Всего за пятьдесят тысяч – практически даром! В тот момент я чувствовал себя почти счастливым. «Почти», потому что всегда чего-то не хватает. Ощущения катарсиса. Может быть, эти записи Эйнштейна подарят мне его? Тридцать тысяч – и я заполню четвёртый альбом. Пусть все считают это блажью. Хотел бы я посмотреть, что скажут они лет через 50! Когда поймут, что даже одно письмо согреет и прокормит не только моих детей, но и внуков!

Я затянулся сигарой и направился на кухню. Надо сказать Кэтти. Я уезжаю.

Кэтрин

Он даже не дослушал. Я только начала говорить, что ехать чёрт знает куда глупо, тем более, Лиза скоро приедет, – а он уже закрыл дверь. По-джентльменски, тихо, но так, что у меня внутри будто лопнула струна.

Я сидела на кухне за столом и смотрела в пустоту. Идеальная кухня. Идеальный дом. Идеальный муж, которому важнее его чёртовы альбомы, но не жена. «Не реви – тушь потечет, – успокаивала себя я, – что толку рыдать теперь. Я ведь просто кукла. Старая кукла, которая сломалась».

Джонатан смотрел на меня перед уходом так, будто я для него что-то значу. Будто. Рассыпался в комплиментах, словах любви. Снова хвалил мой фирменный рулет. Я вспомнила, как двадцать лет назад, когда денег не было совсем, я пекла этот рулет в подарок семье Карпентеров. Я готовила всю ночь, пока Лиза с Джонатаном спали. Помню, как заносчивые Карпентеры чуть слюной не подавились, а хозяйка дома все пыталась выспросить у меня рецепт. Как Рой Карпентер сказал, что такое кулинарное мастерство – это большая ценность. А Джонатан ответил тогда: «Нет. Это моя Кэтти – большая ценность». Он врал?

Миг – и кружка ударилась о стену, оцарапав раму нашего семейного портрета. К черту все! Надоело. Следом полетела ваза, которую я ненавидела с первого дня. Он так её берег! Это же, видите ли, антиквариат. Но я не антиквариат. Я живая. Разве не важнее беречь живых? А ему плевать.

«Почему я не стала актрисой, как мечтала», – прошептала я, глядя на осколки. А потом подумала: кого я обманываю? Я никудышная актриса. Брак с Джонатаном был моим спасением. Где бы я была без него. Выносила бы реквизит на сцену или сидела в будке суфлера. Я боготворила Джонатана. Угождала. Поддакивала и заглядывала в рот. Одно время даже делала вид, что поддерживаю его глупое хобби. Поэтому он и возомнил себя непревзойденным дизайнером, бизнесменом, коллекционером, отцом, мужем… А я врала ему, что абсолютно счастлива. Сама виновата!

Елизавета

В доме не горел свет. Хотя часы показывали только восемь.

Я втащила чемодан на крыльцо, толкнула дверь и шагнула в темноту. Все тот же запах: папины сигары, мамины духи, дубовый паркет. Смесь, от которой в детстве хотелось зажать нос, а теперь вдруг кольнуло под рёбра.

Белая мраморная лестница взбегала на второй этаж. В бревенчатом доме она торчала как вставной зуб. У папы никогда не было вкуса. Но мы с мамой врали ему, что нам нравится.

На кухне горел слабый огонёк. Мама сидела за столом, сжимая чашку чая. Бледное лицо, под глазами – размазанная тушь.

– Привет, – сказала я. Голос дрогнул – сама не знаю отчего. Я не была дома почти два года.

Мама резко встала, бросилась на шею. Слишком резко, слишком громко всхлипнула.

– Лиза! Моя девочка!

Я позволила себя обнять. Но мои руки не сжались в ответ. Я стояла как деревянная.

– Мам, задушишь.

Она отстранилась. Засмеялась, будто смычком провели по расстроенной скрипке. Только тогда я заметила осколки на полу. Кружка? Ваза? Какая разница.

– Что случилось?

– А ничего! – она схватила веник, заметалась. – На счастье!

Как это было мне знакомо! Она всегда била посуду, когда Джонатан уезжал.

– Его нет? – спросила я, кивнув на осколки.

Мать не ответила. Помолчала, потом выдохнула, глядя в стену:

– Я хочу развестись.

Слова застыли, как дым сигарет в неподвижном воздухе.

– Опять, – сказала я.

– Что «опять»?

– Ты это уже говорила. Сто раз. Тысячу.

Мать замерла. Повернулась ко мне. Глаза сузились.

– Он меня не ценит. Он меня не видит! Ему нужны его бумажки, а не я. Ты хоть понимаешь, каково это – жить с человеком, которому ты безразлична?

– Понимаю, – отозвалась я эхом.

Она не услышала. Или не захотела слышать. Завелась, пошла по кругу: знакомый сценарий, отыгрываемый десятилетиями. Я могла бы остановить её. Но не стала. Помню, я пыталась это сделать, когда была маленькой. А она оттолкнула меня с такой силой и ненавистью, что я отлетела и ударилась головой о край буфета. «Отстань! Не мешай!»

Мне было семь. Я тогда решила, что больше никогда не буду к ней прикасаться первой.

– Мне кажется, у него кто-то есть на стороне, – выдохнула мать.

– Зачем тебе это? – спросила я. – Чтобы было, за что ненавидеть его сильнее?

– Не смей! – она шагнула ко мне. – Ты не понимаешь! Я всегда любила твоего отца. А у тебя ни мужа, ни детей. Что ты знаешь об отношениях?

Кажется, я перестала дышать. Она била туда, где знала – больнее всего. И всегда била. В шестнадцать, когда я впервые влюбилась, она сказала: «Ты ему не пара». В двадцать, когда я приехала на каникулы, она заметила только, что я поправилась. В двадцать пять, когда я позвонила рассказать, что у меня новый парень, она спросила: «Сколько он зарабатывает?»

– Я не буду обсуждать с тобой свои отношения, – сказала я.

Мать махнула рукой, отвернулась.

– С моим мнением никто в этом доме не считается, – продолжала она, – даже тебя отец наперекор назвал Елизаветой в честь какой-то императрицы. Хотя я всегда хотела Элизабетт.

– Меня зовут Лиза, – я пожала плечами. – Сколько себя помню, ты тоже меня так называла.

Мать не ответила. Она уже металась по комнате, скидывала вещи с полок, вытаскивала чемоданы.

– Я уеду.

– Куда?

– Хоть на край света!

Я устало села на край кровати.

– Никуда ты не уедешь. Потому что боишься остаться одна. И потому что тебе нравится страдать. Это единственная роль, которую ты умеешь играть по-настоящему.

Она замерла. Медленно повернулась ко мне.

– Как ты со мной разговариваешь?

– Как есть.

Мать стояла не двигаясь. В одной руке – чемодан, в другой – смятая блузка.

– Я чувствовала, что ты меня ненавидишь. С самого детства, –прошептала она.

Я посмотрела на неё и вдруг поняла: если не скажу всё сейчас, то не скажу никогда. Она снова будет бить посуду, собирать чемоданы, смотреть сквозь меня. А я снова уеду и буду презирать себя за малодушие. Хватит.

– А знаешь, что я помню из детства? – продолжала я. – Не твои поцелуи на ночь. Их не было. Не наши разговоры. Их тоже. Я помню, как ты сидела на кухне с сигаретой и плакала. Всегда. И я тихонько заходила, садилась рядом. Думала, что так тебе станет легче. Но ты меня не замечала. Ты видела только себя и свои обиды.

Я перевела дыхание.

– А потом я выросла. И поняла, что не хочу быть тобой. Не хочу быть актрисой в пустом театре. И я уехала. Далеко. На другой конец страны. Туда, где меня никто не знал и не ждал. Я помню, как садилась в поезд. А ты не приехала меня провожать. Сказала, что у тебя разболелась голова. Я не плакала. Я решила тогда: с меня хватит. Там, вдали от дома, я научилась быть одна. По-настоящему. Без тебя. Без папиных писем. Без ваших ссор… Я думала, что стала сильной. Снова влюбилась. А потом – он ушёл. Мой молодой человек. Просто собрал вещи и ушёл. Сказал: «С тобой невозможно. Ты не умеешь любить».

Я замолчала. Мать стояла напротив, застыв. Не всхлипывала. Не перебивала.

– И я поняла, что он прав, – сказала я. – Я действительно не умею. Потому что меня никто не научил.

Повисла долгая, тяжёлая тишина. Я смотрела на мать – и вдруг увидела не истеричку, не бывшую актрису, а просто немолодую, уставшую женщину. С россыпью морщин. Дрожащими руками. С глазами, в которых не было злобы – только пустота.

Она опустилась на стул. Поставила чемодан на пол. И сказала тихо, почти неслышно:

– Я не знала… Я думала, ты счастлива.

Я подошла к столу. Взяла вилку. Просто, чтобы заполнить тишину. Наколола кусок мясного рулета, который мать испекла сегодня.

Мы молчали. Долго. Я доела рулет. Мать смотрела в окно.

– Я завтра уеду, – сказала я. – Не на край света. Просто обратно. У меня работа. И… мне нужно подумать.

– А как же отец? Ты его не дождешься? – спросила она, не оборачиваясь.

– А что отец? Он живёт своей жизнью. Ты – своей. Вы давно уже не вместе. Просто забыли это оформить.

Я встала, взяла чемодан – тот самый, который затащила на крыльцо час назад, поднялась на второй этаж, в свою старую комнату. Письменный стол, кровать со стеганым покрывалом, полка с детскими книгами – все было, как прежде. И я заплакала. Тихо. Чтобы не услышали внизу. Плакала не о том, что не сложилось. А о том, что никогда не сложится. Что она не изменится. Что я не умею прощать. Что между нами – пропасть, которую не заполнить ни словами, ни слезами.

За окном стемнело. Я выключила свет и легла, не раздеваясь.

И только тогда, в тишине, я поняла, как сильно я хотела, чтобы она окликнула меня. Когда я уходила из кухни. Хоть раз в жизни. Но она не окликнула. Как и всегда.

2035 год

Диана

– Мам! Мам! – дети снова обиженно звали меня одновременно и по очереди, несясь по ступенькам на кухню.

В доме было холодно. С потолка то и дело осыпалась штукатурка, окна затянуло плесенью, и единственным источником тепла была старая газовая плита, на которой я разогревала последнюю банку тушёнки. Да уж. Последняя.. и как ее разделить на пятерых?

– Бабушка Лиза опять меня прогнала!

Роберт старался не плакать, но все равно тер кулачком глаза.

Мия активно закивала:

– Да, она сказала ему: «Отстань! Не мешай!»

Я вздохнула. Присела на корточки, притянула детей к себе. Роберт уткнулся носом мне в шею, всхлипнул и задрожал. Он всегда так делал, когда ему было больно.

– Вы же знаете бабушку Лизу. Она не со зла. Не обращайте внимания.

Я врала. Мама была злой. Всегда была.

Хотя… я помню одну зиму. Мне было лет восемь. Я лежала с высокой температурой на продавленном диване и плакала: уже не помню отчего. То ли игрушка сломалась, то ли мне было одиноко. И вдруг мама села рядом. Она не спросила, что случилось. Просто взяла мою руку и положила себе на колено, накрыв своей ладонью. И сидела так долго. Молча. Я потом всю ночь корила себя: ну почему я не сказала ей «спасибо»? Зачем первая отдернула руку? А мама встала и ушла. И больше никогда так не делала. Я думаю, она ждала, что я обниму её первой. А мне хотелось, чтобы это сделала она.

Но объяснять это сейчас детям? Зачем? Ведь они видели, как мама отворачивалась, когда мы заходили. Как молчала, когда пытались заговорить с ней. Как требовала называть себя Элизабетт, хотя всю жизнь звалась Лизой. Как будто даже имя стало для неё чужим.

Иногда я корила себя: зачем мы вообще сюда переехали? А потом вспоминала: а некуда больше. Во время войны мы потеряли всё. Квартиру, вещи, документы. После очередного обстрела выскочили на улицу в одних пижамах, босиком по битому стеклу. Наш дом рассыпался, как песочный замок на детской площадке. Я тогда почему-то не плакала. Смотрела на мужа и думала: как нам жить дальше? И стоит ли?

С Джорджем мы поженились за три года до этих событий. Он был красив, высок, статен. С золотым руками. И главное – умел смешить меня до слёз. Я была уверена, что мы будем счастливы. А потом… Город – в руинах, вода – в канистрах, электричество – по графику. Нет денег, работы, нет будущего.

Джордж сдался первым. Он перестал быть тем, кого я знала. Сник. Замолчал. Начал уходить в себя. Подолгу не бывал дома, а возвращался с пустыми руками и виноватым взглядом.

– Всё наладится, – повторяла я себе каждый вечер. – Мы справимся.

Не справились.

– А твоя бабушка Кэтрин тоже была злая? – вдруг спросила Мия.

Я не знала, что ответить. Мама почти ничего о ней не рассказывала. Будто таила обиду на что-то. Кэтрин умерла очень давно. Одна. Помню только, что рядом с ее кроватью стоял нетронутый ужин на двоих…

В нашей семье женщинам вообще не везло с мужчинами. Дед сошел с ума. Отец бросил мать беременной.

– Бабушка Кэтрин была… – я запнулась. – Несчастной, наверное. Как и все мы.

Входная дверь хлопнула. Я вздрогнула – муж никогда не возвращался так рано.

– Диана! – Джордж влетел на кухню, запыхавшийся, с пачкой бумаг в руке. Его глаза горели. Я не видела его таким уже давно. – Посмотри, что я нашёл!

– Тише, – я кивнула на детей. – Что там?

Он высыпал конверты на стол. Пожелтевшие, с выцветшими чернилами. Верхний – с подписью: «Елисаветъ». С твёрдым знаком на конце.

– На чердаке, – выдохнул Джордж. – В старом шкафу. Я полез проводку проверить – и наткнулся.

Я взяла один конверт. Край рассыпался в пальцах.

– Какие-то старые письма, – сказала я равнодушно.

– Диана, это автографы! – Джордж говорил шёпотом, но возбуждённо.

– Я проверил по интернету – это же Елизавета Первая! Эйнштейн! Рахманинов! Твой дед, он был…

– Коллекционером, – перебила я. – Знаю. Мама рассказывала. Ничего хорошего из этого не вышло.

Джордж замолчал. Взял один конверт, повертел в руках.

– Мы можем их продать, – сказал он. – Я уже навёл справки. Если это подлинники, мы сможем купить дом. Нормальный. С отоплением. И Роберту – на операцию.

Роберт действительно нуждался в операции. Из-за постоянного стресса во время беременности он родился с пороком сердца. Полгода мы копили, но денег хватало только на еду. Я смотрела на мужа и понимала: он хочет верить, что мы ещё можем что-то изменить.

– А если это не подлинники? – спросила я. – Если никто не купит? Или купит за копейки?

– Но ты же не знаешь, – сказал Джордж. – Мы можем проверить. Отвезти в Европу, показать эксперту…

– У нас нет денег на эксперта. И на дорогу тоже.

Джордж опустил голову. Я видела, как он сжимает конверт – слишком сильно, так, что бумага трещала.

– А что ты предлагаешь? – спросил он тихо. – Сидеть и мёрзнуть?

Я молчала. Мия смотрела то на меня, то на отца. Роберт уже перестал плакать и настороженно слушал.

– Мы можем их сжечь, – ответила я. – И согреться.

Джордж поднял голову. Смотрел на меня долго, не отрываясь.

– Они ничего не значат, – добавила я, – мама говорила, что они разрушили семью ее родителей. Все это время их никто не искал. Никто не читал. Зачем нам то, что никому не нужно?

– Они нужны были твоему деду, – сказал Джордж.

– Его нет.

Муж замолчал. Я чувствовала, что он хочет сказать: «Но мы есть!» Но не сказал. Просто стоял и смотрел на конверты. Может, сомневался, что сможет распорядиться ими иначе. Может, и сам не верил в это «иначе». Потому что чинил крышу – она протекала. Искал работу – и не находил. Любил меня – но не мог накормить наших детей. А тут – какие-то бумажки. Даже то, что они пережили века, раздражало. Как будто вещи жизнеспособнее людей.

Джордж встал, взял из кучи одно письмо – верхнее, с подписью Елизаветы, – и медленно, будто прощаясь, пошёл к камину. Я смотрела ему вслед. Он остановился, не дойдя двух шагов.

– И всё-таки я не могу, – сказал он. – Это же история. Это же чья-то жизнь.

– Наша жизнь сейчас важнее, – ответила я, подошла к мужу, взяла конверт из его рук. Наши пальцы соприкоснулись. Его руки были холодными. И дрожали.

– Я сделаю это сама, – сказала я и пошла к камину – старой печи, которая не топилась лет двадцать. Задвижка заржавела, я еле сдвинула её. Положила конверт сверху. Чиркнула спичкой. Бумага занялась мгновенно. Жёлтое пламя лизнуло угол, и строчки «Елисаветъ» почернели, скрутились, превратились в пепел.

Я бросила второй. Третий. Десятый.

Джордж стоял за спиной и молчал. Дети подошли ближе к огню, протянули замёрзшие руки.

– Мам, а что там было написано? – спросила Мия.

– Не знаю, – честно ответила я. – Никогда не интересовалась.

Это была правда. Я не знала. И не хотела знать. Потому что если бы узнала, пришлось бы принять, что дед, вопреки семейной легенде, не был безумцем. Что он пытался что-то сделать. Для нас. Для будущего, которого у нас не было.

Огонь погас. В комнате снова стало темно и холодно.

Я посмотрела на Джорджа. Он стоял, прислонившись к стене, и смотрел в пустой камин.

– Ты злишься? – спросила я.

Он покачал головой. Я подошла, обняла его. В темноте никто не видел, что я плачу.

– Мам, мы согрелись? – спросил Роберт.

– Да, малыш, – я поцеловала его в макушку. – Немного.

Тесля Вероника Владимировна
Страна: Россия
Город: Луганск