XI Международная независимая литературная Премия «Глаголица»

Проза на русском языке
Категория от 14 до 17 лет
История старого дома

Это лето, выдавшееся чрезвычайно знойным и сухим, обещало быть не менее насыщенным, чем предыдущее. Еще в начале июня я твердо решил продолжить начатое мною в прошлом году исследование оставшихся старинных диалектов нашей необъятной родины, поэтому сейчас был уже шестую неделю как в пути. Поставив себе цель не задерживаться нигде больше, чем на пару дней, я побывал и в самых живописных и процветающих городах, и в забытых богом краях, где издали седовласых стариков с лошадьми можно было спутать с крестьянами с картин и иллюстраций, рассказывающих о быте древнерусских славян. Сегодня я собирался отправиться в подобную небольшую деревеньку, оставленную доживать свой век на отшибе от остального мира почти в самом лесу.

 

Моя электричка, в купе которой я сидел в туманной дреме вот как уже два часа, почти доехала до своей конечной станции, пейзажи за окном сменились с бескрайних, сменяющих одна за другою степей на полусумрачный, несмотря на солнце в самом своем зените, лес, и пряно-свежий аромат хвои иногда долетал до меня сквозь раскрытое окно, смешавшись с запахом дорожной пыли. Задумав было почитать, я, впрочем, быстро отказался от этой затеи: солнечные блики, проскакивая сквозь пушистые веточки голубых елей и взвившихся ввысь  корабельных сосен, били в глаза ярким, ослепляющим светом.  В начале пути в нашем вагоне было трудно найти свободное место: дачники в широкополых соломенных шляпах с многочисленными котомками, тележками и пакетами в руках вскорости сошли, уступив место добродушно улыбающимся и привычным жестом утирающих пот со лба путешественникам и любителям походов с брезентовыми рюкзаками за спиной. Однако по мере движения моей электрички и они почти все вышли, оставив в вагоне кроме меня несколько спящих блаженных сном то ли рыболовов, то ли охотников. Таким образом, я был лишен одного из главных удовольствий любых, а особенно долгих, путешествий — беседы о жизни со случайным попутчиком. Электричка тем временем продолжала ехать, и мне ничего не оставалась, как ожидать своей станции, вглядываясь в виридоновую глубину леса. Уже на подъезде к станции, где дробный стук колес нарушил плавный ход электрички, однообразный пейзаж скрасился мелькнувшим среди деревьев просветом, открывшим моему взору небольшую полянку, усыпанную мелкими цветами, как в старинных сказках, но не залитой солнцем из-за окруживших ее словно колонны сосен, да лентой речки, давно утратившей свой чистый лазурный цвет, сильно обмелевшей и заросшей высоким камышом по берегам. Больше я не смог сыскать ничего нового в окружающей меня картине леса, которая не менялась уже на протяжении доброй трети моего пути.

                                         …

На станции было практически пусто, если не считать меня, да еще пары человек покинувших поезд вслед за мной. Однако пока я восхищенно любовался картинами природы, почти не тронутой человеком настолько, насколько это возможно в наше время, и эти люди ушли, оставив меня в полном одиночестве. Моя серая, поблекшая от продолжительных поездок под солнцем электричка тоже успела скрыться, затерявшись в туманной дымке и прошлого, и будущего. Сойдя с платформы на единственную плохо протоптанную тропинку, ведущую змейкой вглубь леса, я перестал видеть и само полотно железной дороги. Густая, буйно разросшаяся трава скрыла от меня рельсы, и теперь единственное, что нарушало природный пейзаж, был домик стрелочника или сторожа, а то и вовсе древнего старожила, чья семья поселилась здесь с незапамятных времен. Впрочем, он был выкрашен темно-зеленой уже облупившейся во многих местах краской и окутан маревом полуденного зноя, и когда я отошел на пару шагов, и он утонул для моих глаз в тени вековых деревьях.

Казалось, я прошел всего ничего по тропинке, что ловко петляла между уже отцветших ландышей и кустов еще не до конца зрелой, кисло-горькой ежевики, а казалось уже давно шел по лесу, утонув в его ароматах и звуках. В лесу всегда чувствуешь особое единение с природой. Еще будучи ребенком, гуляя с вечно озабоченной житейскими проблемами матерью, я находил особое упоение, разыскивая и собирая целые горсти желудей, самые крупные шишки и ища в ворохе опавших и пожухлых листьев еще целые и не так давно сорванные ветром. Теперь мшистый ковер мягко пружинил под ногами, приглушая мои шаги, а я проницательно вглядывался в пестрый ковер лесной подстилки в поисках чего-то необычного. Этот день, медленно уходящий от нестерпимо жаркого солнца, преподнес мне много находок, которые показались бы ничего не стоящими искушенным охотникам и рыболовам, но представляют значительную ценность для просто обывателя, живущего в крупном, наполненным машинами городке. На пути, проложенным каким-то одиноким путником (судить об этом я мог по ширине тропинки, едва вмещавшей меня самого так, что я часто заступал на густую, но короткую и ершистую траву) мне попался на глаза малинник, еще сохранивший в этих почти безлюдных местах свои ягоды, самые спелые и сладкие из которых уже упали с куста, устав ждать заблудшего гостя или странника в своих краях. Ягоды пунцового цвета были медово-горьковатые на вкус, они невольно напомнил мне одну из деревенек, которую я посетил в ходе моих собственных исследований. Каждое утро я пил там свежее парное молоко с медом и ел малину, такую же пряную, но более сладкую, чем найденную здесь, в этом диком  малиннике. Мои воспоминания ненадолго отвлекли меня от оглядывания окрестностей пытливым взором, но вскоре я увидел заброшенный колодец. Я не был мучим жаждой, однако мое любопытство, всегда бывшее моей неотвязчивой чертой и особенно усилившаяся после долгой и однообразной поездки,  не позволило мне пройти мимо.

Колодец был очень старый. Бревна, из которых он был некогда хорошо и крепко слажен, почернели и прогнили насквозь, покрывшись в углах красновато-бурым мхом и заплесневев. Доски, защищавшие колодец от снега и осенних ливней, не только прогнили от дождей, но проломились, зияя крупными дырами с топорщившимися во все стороны опилками и трухой. Из колодца веяло прохладой и спершимся запахом мокрой земли. Так пахнет у нас осенью после сильного дождя. Я уже собирался было уходить, когда, чуть обогнув колодец, заметил не очень старые, одинокие следы. Человек, оставивший их, видно пришел сюда в один из последних дождей, бывший в этих краях по услышанному мною разговору не многим более недели назад. Судя по оставленному следу, человек прежде хорошенько увяз в мутной жиже, а глинистая почва, засохнув, сохранила этот отпечаток до следующего дождя. Они вели прочь от тропинки, и я, движимый моим заинтригованным любопытством и безрассудством молодости, свернул с моего намеченного пути и решил последовать за следами в неизвестную мне сторону. Гораздо позже я с благодарностью вспоминал этот свой опрометчивый и сумасбродный поступок, при том оправдывая его для себя тем, что размышлял тогда, не откроют ли мне эти следы короткого пути в деревню — конечную точку моего пути. На самом деле, последнее о чем я думал в тот момент, был поиск быстрого и легкого пути в деревню, в которой я собирался быть уже к вечеру, и уж тем более никакие мысли о коварных топях, непроходимых чащах и возможности заблудиться и сгинуть в этих безлюдных местах не посетили меня, я просто шагал, насвистывая какую-то задорную песенку, в то лето постоянно звучавшую по радио, опьяненный полуденным воздухом, тепло которого еще напоминало о солнце, но уже прохладный ветерок освежал мое лицо и перебирал взлохмаченные волосы.

….

Я шел уже около получаса. Моя веселая песенка звучала все громче и неестественнее в окружающей меня тишине, в которую я погружался с каждым новом шагом. Солнце больше не показывалось как раньше, игриво выглядывая сквозь случайные прощелины, хвоинки и листву росших в печальном наклоне, склоненных словно в немой мольбе берез, небо нахмурилось, недовольное выбранным мной путем. Ветер, так приятно ерошивший волосы в начале пути и с шуршанием ворошивший прошлогодние листья, теперь лишь знобил, заставив меня поежиться и поплотнее закутаться в старый, немного износившейся от долгих поездок свитер. Смолкли птицы, я не услышал ни одной звонкой трели или вороньего гаркающего перекривания, что там, я не услышал ни одного хлопающего взмаха крыльев случайно потревоженной мною птицы. Мои шаги больше не раздавались хрустом, глина, даже застывшая до следующего дождя, приглушала звук. Казалось, я подхожу к постели смертельно больного, где без указания врача быть тише, все говорят только шепотом, боясь потревожить его своим присутствием, а самое главное бояться сообщить ему о скорой кончине. Лес как будто затаил дыхание в этом месте, и я, несмотря на всю свою хвальбу и браваду в начале, уже подумывал свернуть обратно, но тут впереди забрезжил просвет между деревьями. С чувством облегчения и смутного волнения, а может быть, страха, я, нагнувшись, прошел сквозь арку, образованную разломанной на двое и засохшей елью и тонкой, трухлявой березой с пожухлыми листья. Моему взору открылась мрачная поляна: сюда почти не попадали солнечные пути, поэтому все казалось на удивление блеклым и серым. Деревья, раскинувшие свои длинные ветви и сучья в самые разные стороны, препятствовали не только попаданию свету, они мешали самим себе, отбирая друг у друга последние блики солнечных зайчиков, душили, напоминая мне грозных и сильных великанов, которые готовы убить ближнего, поссорившись с ним из-за недоразумения. Воздух был сырой и промозглый, он вязким туманом оседал в рту и не давал свободно вдохнуть. Трава, во всем лесу отливающая изумрудным ковром, тут, не успев вырасти, увядала, оставляя после себя стебли торфяного цвета. Видимо, когда-то здесь прошел сильный ураган: часть деревьев была выдернута с корнем и небрежно брошена, некоторые стояли переломившись на двое, медленно зарастая мхом. Часть деревьев просто накренились в разные стороны, сужая и без того небольшое пространство полянки, они давили своим присутствием, вытягивая и без того длинные сухие ветки, словно грозясь дотянуться до живого, который случайно забредет в эти, без сомнения, унылые места. Но больше всего меня поразил дом, стоявший чуть в стороне от середины этого крайне негостеприимного места.

Это было ветхое строение, некогда бывшее небольшим особняком, сейчас же от былого, если не великолепия, то хотя бы прочного и надежного дома, осталась убогая лачужка, в далекие времена служившая, верно, пристройкой для прислуги. Крыша прохудилась от сырости, на почерневших стенах, сделанные из аккуратно вырезанных когда-то досок, теперь виднелись щели. Во многих окнах не было стекол, вместо них были вставлены фанерные доски, картон и ворохи пожелтевших газет. Уцелевшие окна были покрыты толстым слоем пыли и грязи с многочисленными разводами, которые оставляли частые в последнее время дожди. Дверь в жилище покосилась, держась на расшатанных петлях. Я не мог поверить, что здесь кто-то может жить, но сомнений у меня больше не оставалось — шаги, застывшие в топкой глине, вели до этой двери. И я, как тогда поддавшийся собственному любопытству, сейчас так же проникся пытливым интересом к полузаброшенному дому и его одинокому хозяину, чужому и дикому для остального, стремительно развивающегося мира.

Я постучал в дверь с какой-то неловкой робостью, никогда раньше мне не свойственной.  Протяжно и жалко скрипнув, дверь отворилась. В тот момент я еще не понимал, что это была дверь в чуждый для моего поколения дом, это была дверь в другую эпоху, в другое, гораздо более сложное и суровое время…

….

В доме было полутемно и душно, затхлый воздух пах старой бумагой и мокрой землей. На улице был еще день, но его свет словно стыдился заходить в этот покосившейся дом. Тлели несколько свечей на столе, их дым, кружа, взмывал к потолку, распластываясь прозрачным туманом. У очага, который, казалось, давно не горел жарким и пылающим огнем, сидела в кресле сухонькая старушка. Не откликнувшаяся на мои шаги, она обернулась лишь, когда я позвал ее. На всю жизнь я запомнил это лицо, лицо, на долю которого выпало так много горя, и так мало счастливых лет, лицо человека, который сохранил веру в человечество и справедливость, так никогда и не смерившись со своею невосполнимою утратой. У нее были зоркие глаза, зоркие и проницательные, несмотря на развивающуюся с возрастом слепоту. Вокруг них тонкой паутинкой расползались морщинки, они собирались лучиками у уголков глаз, глубоко врезались в когда-то красивый, высокий лоб, собирались у плотно сжатых в тонкую полоску губ. Ее глаза были пугающего бесцветного серого оттенка, это делало их тусклыми, но с каждым словом нашей беседы, с каждым предложением ее истории, я видел как в них разгорался огонь, который был ярче любого, самого хорошо зажженного очага. В ней пылало ее сердце.

Я не спросил ее возраста в начале нашего знакомства, памятуя о правилах приличия, и постыдился сделать это потом. Я так и не узнал, сколько она прожила и никогда уже не узнаю, да это и не важно…

Молодая Мария, я навсегда запомнил ее Марией Никифоровной, выросла в деревне. Ее детство и юность пришлись на тяжелые годы, как и многие дети того века она рано повзрослела, став опорой для своих младших сестер и братьев. Она жила в маленьком селе, позабытом всеми уже в те годы, к оставшейся деревне от которого я направлялся. У нее не было ее фотокарточки, но думаю, в молодости она была очень красива. У нее не было также фотокарточек ее мужа и дочери. Только фотографии сыновей в форме, перед отправкой на фронт.

» С Михаилом мы познакомились еще в юности моей, тогда я, окруженная подругами, и не приметила его, но с тех пор часто видела неподалеку. Жизнь в маленькой деревне отличается от жизни в городе, отличается даже, чем в деревеньке побольше, здесь все друг другу товарищи и братья. Наступило время самых тяжелых полевых работ, когда заболел мой отец. Не стоит и сомневаться, кто именно стал главной опорой и надеждой нашей семьи. Все родственники с восхищением говорили о молодом человеке, который так бескорыстно и безотрывно помогал нам, может именно тогда я впервые обратила на него внимание.

Вскоре мы поженились. Время тогда словно набрало свой ход, оно летело вперед, толкая нас порой на необдуманные поступки и принятие быстрых решений. Мы переехали в дом чуть поодаль от нашей деревни. Я заприметила его на прогулке, тогда мы все разбрелись по лесу и случайно наткнулись на него. Это был когда-то купеческий особняк. Его хозяин бежал, заметив первые признаки своего крушения, а оставшиеся от его хозяйства люди обжились в нашей деревне, их было слишком мало, чтобы полностью разрушить особняк, да и сил после напряженных весны и лета, не дававшего привычно богатого урожая, у них не оставалось, чтобы заняться его сносом. Особняк был всего в пятнадцати минутах ходьбы от деревни, но вокруг плотным кольцом стояли деревья, через них и шла та маленькая, почти никому не известная тропка, ведущая к нашему селу. У дома уцелели всего две пристройки, сейчас только одна из них еще стоит, дыша на ладан, и ее крыша грозится рухнуть от каждого сильного порыва ветра, здания самого дома и прочих пристроек давно канули в лету.»

В одной небольшой комнатке, которая и составляла все пространство остатков от некогда прекрасного дома, было очень мало мебели, а та, которая была, не притязала на роскошь и даже особый комфорт: грубый деревянный стол, покрытый домотканой салфеткой, края которой со временем немного износились. Стол был ладно и прочно сложен, но был слишком громоздким. Рассчитанный на большую семью, он упирался здесь в стенки и занимал практически половину комнаты. Стульев к нему было три, это было слишком мало для широкого обеденного стола, но так много для этого одинокого дома. Все они были разномастные: один видно остался еще живших здесь некогда купцов, сомневаюсь, что их дела в этой глуши продвигались удачно, но достаточно, чтобы построить себе уютный дом, полный мебели, каждая их которых не сочеталась с другими предметами интерьера, зато каждая по отдельности кричала о состоянии и притязанием на высокую культуру своих прошлых хозяев. У этого стула были резные ножки и выгнутая спинка, но сидение, обитое какой-то аляпистой тканью, протерлось и прожглось со временем. Последовательность узора на нем была нарушена грубыми, наспех пришитыми заплатками. Даже в полумраке комнаты они черными дырами смотрелись на потускневшей со временем яркой протертой ткани.

» Сороковой год выдался очень трудным для всех: для нашего села, для моих родителей, для нас самих и нашей семьи. К этому времени у нас было уже трое детей. Старшему сыну — Андрею, было тогда уже двадцать лет, он часто трудился не только за нашу семью, но помогал моему отцу, своему деду, чьи болезни становились все более продолжительными. Иногда он не вставал днями по несколько недель подряд, у него ломило спину после каждого движения, и, хотя он никогда в этом не признавался, у него ухудшался слух, зрение, а самое главное память — он стал забывать постепенно сначала свою детские годы, затем время юности, из его памяти с каждым днем стирались все больше воспоминаний, иногда он не мог сразу вспомнить меня и мою мать, забыл, как потеряли они подряд пятерых детей, бывших моим младшими братьями и сестрами, самый маленькие из них — Валечка и Алешка, умерли еще совсем в детстве, в три года. Тогда это не считалось диким, почти в каждом доме нашего села люди знали, что такое смерть родных.»

Другой стул стоял задвинутым, он упирался с одной стороны в край стола, а с другой — в стенку, и я был уверен, что, если бы Мария Никифоровна вдруг решила достать его, она бы не смогла этого сделать, не подвинув при этом хотя бы самого стола. Он стоял в тени, если в этой комнате, погруженной в мягкий полумрак, можно было назвать что-то тенью, а что-то светом. Я не видел из чего он сделан, как был выпилен — руками самого Николая, ее мужа, или отца, когда он еще был в добром здравии и славился на все село, как хороший и добротно выполняющий свою работу столяр, а может он остался от семьи купца, и был сделан каким-нибудь заграничным мастером, не очень известным, поэтому стоящим не так дорого, но, конечно, включавшим в свою работу и резьбу, и позолоту, и может даже топорно сделанных херувимов. На спинку стула была наброшена небольшая то ли накидка, задумывавшаяся как детское покрывальце, то ли ковер, сделанный из отслуживших свой срок самого разного материала ниток. В основном нитки были блеклых и не ярких цветов — буланого, выдрового, вощаного, смурого, и только маленькая часть общего полотна светилась празднично-насыщенными цветами — лазурно-василькового, брусничного, муарового. Эти нитки, то прятавшиеся, то выглядывающие из общего сероватого по тону полотна, как надежда на то, что вскорости все наладится, все увеличивали занимаемое собой пространство, но затем резко обрывались и дальше снова шли одни черно-бурые узоры, сделанные с маленькими ошибками и торчащими узелками.

» Среднему сыну — Алёшке, Алексею, в тот год только исполнилось 18. Он очень напоминал моей маме самого младшего ее сына Олега. Алексей родился в середине лета. Моя мать измученная тяжелой болезнью отца, смертями детей, так внезапно подкосившими их здоровье, к этому времени и сама стала часто болеть. Когда я была маленькой, а тогда еще и единственной в семье, поскольку была намного старше своих сестричек и братьев, мы очень много проводили с мамою время по вечерам, особенно зимой. Она учила меня ткать, вышивать, вязать — словом всему тому, чему часто учат девушек в деревне. Я навсегда сохранила свой самый первый ковер, а точнее неумелую попытку сделать его. Маленькой, я была очень упряма, и вместо того, чтобы учиться помаленьку, взялась сразу за трудную работу. Мама, не жалея времени, сидела, распутывая вместе со мной узлы, которые я оставляла, стараясь скорее довязать его. Она учила меня вплетать нити так, чтобы получать красивые узоры и даже отдала мне свои красивую, разноцветную шерсть, которую хранила долгие годы для какой-нибудь особенной работы. Я после этого много вязала и вышивала работы, которые по качеству и аккуратности не уступали маминым. Где они? Я не знаю, навсегда я сберегла только эту самую первую работу, сохранив вместе с ней воспоминания о заботе, терпении и всепрощающей любви матерей. Я так много проводила время с Андреем, когда он родился, уча его ходить, говорить, бегая с ним с резвостью молодой и беспечной девушки по тропкам леса и прячась за деревьями. Алексей родился в самый разгар очередных утомительных летних работ, поэтому заботу о нем взяла моя мать. К этому времени она сильно похудела, его глаза глубоко впали, она часто впадала в безжизненное раздумье, даже если она улыбалась, то это была лишь попытка изнуренного жизнью человека изобразить радость, которой он не испытывал. Алексей стал ее последней отдушиной, она отдавала ему всю свою любовь, которую она испытывала ко всем своим детям. Моя мать учила его ходить, говорить, рассказывала ему сказки и истории, которые слушала я, будучи еще маленькой девочкой. Научившись говорить, он стал называть мамой не только меня, но в первую очередь ее. И, не смотря на то, что после уборки посевов и сбора урожая, конечно, в ручную, ведь до нашего села почти не доходили новые машины, трактора и прочие разработки, призванные облегчить жизнь, я проводила с ним все свое свободное время, Алексей навсегда сохранил память и любовь к ней, как к своей матери. Но даже внук не смог вернуть ее к жизни, после того, как мой отец, ее муж, с которым они прожили вместе более полувека, скончался. Мой отец умер в самом начале сорокового года, а через два месяца после его смерти моя мама угасла от воспаления легких.»

Третий стул в комнате был даже не стул, а небольшое угловатое кресло. С жесткими подлокотниками из дешевого дерева, которое за эти года обтерлось до белесого цвета по краям. На одном из подлокотников появился небольшой скол, он был не обработан и своим достаточно острым краем должен был цеплять одежду сидящего в нем, оставляя на ней бесконечные протяжки и зацепки. Ткань, которой было обито кресло, была тоже очень дешевой и тонкой, материя покрылась проплешинами и дырами, особенно на спинке кресла, где сквозь них можно было увидеть фанерную доску. Мария Никифоровна, питая к этому креслу особые чувства, очень любила сидеть в нем, несмотря на его жестокость, от которой должна была нестерпимо ныть спина, они просиживала в нем часами и поэтому с особым усердием пыталась залатать прорехи. Тут были не маленькие заплатки, аккуратно пришитые на месте дыр, а целые куски разношерстной ткани, добытые, судя по всему, случайно — из магазинов, где их купили за бесценок, как остатки, с оставшихся еще тогда в доме диванов и кресел зажиточного купца, старавшегося мебелью показать свое финансовое превосходство. Эти куски пестрого материала наслаивались один на другой, отчего рябило в глазах. Вокруг первых кусков ткани, пришитых еще в далекие годы прошлого, шли ровные, скрупулезно сделанные стежки. Эти куски ткани были почти не видимы, за все появлявшимися с годами новыми отрезами, стежки вокруг которых становились все беспорядочнее и неумышленно неряшливее.

«Это кресло привез Миша из своей последней поездки в город. Городок находился очень далеко от нашего села, гораздо дальше леса, простилающего на километры вкруг нашей деревни, дальше полей, которым ни конца ни краю не было видно на протяжении всей поездки. Я была в том городке только один раз, он был маленький, не многим больше нашего села, такой же заблудший и отсталый от остального мира, только людей там жило побольше, поля и землю обрабатывали в основном на машинах, а не как мы — по старинке, да и еще там был несколько магазинов. Наверное, жителя столицы эти магазины привели в тихий ужас и недоразумение, но для нас тогда купить что-либо в тех магазинах было большой удачей. В такие поездки семья копила небольшую денежку, откладывая и считая самые мелкие копейки, а затем покупала к празднику немного ткани, посуды, бумаги, словом чего-нибудь недорогого, но нужного в хозяйстве и быте. Поэтому, когда из своей последней поездки Михаил вдруг привез нам кресло, целое кресло — современное, сделанное по «последней моде», такое же, как кресла, которые, как мы были уверенны, стояли тогда в городах всех городских жителей, мы были поражены и так счастливы, так счастливы. Особенно полюбилось это кресло моей единственное дочери, единственной девочке в семье и последнему нашему с Мишей ребенку — Лиде, Лидочке. Когда это кресло с гордостью было поставлено в центре нашей комнаты, она, тогда ей был только годик, еще очень слабая и чудом выздоровевшая, переболев тяжелой ангиной, так радовалась, так смеялась. Если провести пальцем по шероховатой поверхности заводской ткани, до сих пор еще сохранившейся кое-где, на ней остается след от твоего прикосновения. Бумаги у нас было немного, мы расходовали ее очень экономно и бережно, считая буквально каждый лист, поэтому она часами сидела и выводила на спинке кресла узоры и свои первые в жизни рисунки. Как жаль, что нельзя было сохранить их тогда! Еще маленькая, не зная слов и наставлений, нарисовав очередной рисунок, она без сожаления стирала его пальцем, чтобы нарисовать второй, а затем, показав его нам, снова так же без жалости стирала и рисовала третий, четвертый, пятый…

«Миша умер, когда Лиде было всего немногим больше двух лет. Она не запомнила ни его лица, ни его голоса. Каждый вечер, после того как я укладывала детей спать, мы пили воду, конечно, мы бы предпочли пить чай, но за его не имением, пили воду, иногда добавляя в нее листья мяты и ягоды. Вечно уставшей после работы, Михаил с изнурительно-счастливой улыбкой слушал о проказах сыновей и с особой нежностью о первых шагах и первых словах дочки. Я помню, как он радовался, когда узнал, что первым словом девочки было слово «Папа», он был так счастлив тогда, так искренне улыбался, в его глазах засветился какой-то особый проблеск тепла и света. В ту поездку, когда он привез кресло, он вернулся позже обычного на несколько часов. Я не придала этому особого значения, и только потом узнала, что в дороге произошла поломку, чтобы справиться с ней, он несколько часов пролежал в снегу, пытаясь отремонтировать машину. После этого он стал часто кашлять, иногда мне казалось, что он задыхается, его губы синели, глаза закатывались, дыхание становилось тяжелым и хриплым. Я все советовала ему съездить еще раз в город, обратиться к врачу, но он уверял, что это обычная простуда, что в ней нет ничего не страшного, он обещал, что все же съездит к врачу, чтобы я не беспокоилась, после того, как пройдет этот напряженный период, и действительно, он работал с утра до ночи без отдыхов и перерывов, его звали среди ночи на срочные поломки, и он работал на улице в самые жестокие морозы, снова увязая в снегу, так продолжалось почти год. А потом оказалось поздно — у него начали отниматься ноги. Его болезнь быстро прогрессировала, она так стремительно развилась, не оставив ему даже шанса. Он умер уже в конце сорокового года, за две недели превратившись из любимого мною человека — задорного, с улыбкой смотрящего в глаза любым трудностям, в беспомощного инвалида — к концу жизни он не мог уже не ходить, не нормально сидеть, не говорить, а в последние часы узнал среди всей нашей семьи лишь одну Лиду, которая так хотела показать ему очередной «нарисованный» на поверхности спинки кресла рисунок, сделанный специально для него.»

….

Папка, которая гордо носила название «Фотоальбом», несмотря на то, что там лежали немногим более двух фотокарточек ее сыновей, да еще несколько пожелтевших документов, писем и рисунков, нарисованных угольком на газетной бумаге, лежала, затерявшись среди толстых, многочисленных фолиантов на полке над столом. Меня удивило, что огромные старинные тома неплохо сохранились в этом мрачном, сыром доме с протекающей крышей, через которую и дождь, и снег, и просто холодная роса должны были оседать на поверхностях предметов густыми каплями. Названия книг, написанные краской и позолота на фолиантах, оставшихся, видимо, еще от давнишних хозяев, конечно, уже давно облетели, стерлись, превратившись в прах, тома были покрыты толстым слоем пыли, но они были целы, а не брошены в печь, не желавшую разгораться от полусухих бревен и веток. Маленькая папка с фотографиями, рисунками и записками лежала среди этих книг на полке, которую Мария Никифоровна назвала полкой важных вещей.

«Еще с детства Андрей был особенно привязан к столярному мастерству. Для него, еще совсем маленького мальчика, не было удовольствия больше, чем наблюдать за работой отца или деда, когда тот выпиливал из дерева самые разные вещи — от миниатюрных, детально проработанных игрушек, до крупных предметов обихода вроде столов, шкафов и лавок. Свою первую работу он попробовал сделать в пять лет. Тогда и я, и Михаил, придя с сенокоса, очень устали и ненадолго перестали следить за тем, чтобы Андрей не трогал ничего на заднем дворе дома, это место тогда мы с улыбкой называли мастерской отца, а когда бросились искать его, увидели, что он сделал почти правильный кубик. С тех пор он всегда крутился рядом с отцом, учась у него его мастерству, а вскоре и сам взялся за свои первые настоящие работы по просьбе моих родителей, наших соседей и просто хороших друзей. Эту полку, «полку важных вещей», тоже сделал Андрей еще очень давно, когда в нашем маленьком селе появилась первая школа. Учебников тогда было мало — всего пять или шесть на класс, то, что нужно было записывать — они писали на всем, что было не жалко — старых газетах, оставшихся огрызках бумаги, даже коре деревьев. Каждый вечер Андрей бережно раскладывал свои записи на полке, чтобы не размазались первые кляксы, поставленные чернилами, и не смазался уголек, графитовая пыль от которого разлетелась при малейшем дуновении ветра, а утром собирал нужные ему листочки в шитую-перешитую авоську и шел в школу. Он очень гордился тем, что может учиться, с какой-то особой жадностью, впитывая в себя новые знания, учась письму и чтению. Он даже пробовал писать свои собственные рассказы, истории, читая нам робко стихи, написанные карандашом, который был с особой торжественностью подарен ему на новый год.

В год смерти Миши, у Андрея уже была невеста — молодая, розовощекая, кудрявая Наташа, дочь одного из добрых приятелей Миши. Она очень помогала нам по хозяйству, почти каждый день Наташа сидела с маленькой Лидой, пока я была в поле, став для мечтательной девочки настоящей старшей сестрой, рассказывала ей сказки про русалок и леших, готовила обеды и ужины, ухаживала за моей больной матерью до ее смерти, когда я не могла, следила за домом и хлевом, ведь когда-то и у нас был свой хлев, состоящей из одной коровы и полухромой собаки, и просто ее присутствие заставляло верить, что не все еще потеряно, что надо бороться, ведь в конце концов, у меня еще оставалась совсем маленькой дочь . Они собирались пожениться через полгода. Дни летели, они распланировали месяц, день, Наташа даже выбрала платье, которое я обещалась помочь ей сшить. А потом наступило лето 41-ого года.

Алексей был всего на два года младше Андрея, они росли не без ссор и драк, как бывает, конечно, во всех больших и даже самых дружных семьях. Когда Андрей пошел в школу и стал учиться читать, он очень многое читал вслух, и Алексей всегда шумный, взбалмошный, слушал его особенно внимательно. Как-то я застал его, еще четырехлетним ребенком, со свечкою в руках ищущего на полке брата алфавит. Испугавшись, что я увидела его роющегося в чужих вещах, он растерялся  и выпустил свечку из рук. Записки, бережно хранимые Андреем, вспыхнули, мы все переполошились, забрасывали огонь снегом с улицы, боясь, что начнется пожар. Тогда все обошлось, а через несколько дней, учитель школы разрешил нашему второму сыну тоже посещать занятия. Андрей тогда поразил меня своим терпением, злясь на нерадивого младшего брата, он, одновременно, кропотливо разъяснял ему как писать буквы, где правильно ставить ударения, и проверял написанные его крупным детским подчерком каракули, требовательно подчеркивая ошибки и расставляя необходимые запятые. Может быть, именно поэтому наш Алёшка так любил читать, особенно он уважал точные науки, истории о героях революции и храбрых капитанах кораблей и самолетов, он даже самым первым номером записался в первый в школе клуб для детей, где ребятам объясняли как делать несложные модели летательных аппаратов. Алексея всегда увлекало небо, он мог подолгу рассматривать полет пчелы или птицы, а затем чертить, конструировать и выпиливать из тонких листов фанер

Вячеславова Марина Викторовна