Принято заявок
2212

XIII Международная независимая литературная Премия «Глаголица»

Проза на русском языке
Категория от 14 до 17 лет
Короткий список 2026Короткий список 2026
Исповедь грустного гвоздя

Перед Вами исповедь одного грустного гвоздя, записанная с его слов стеной, обоями и старым пауком.

Часть первая, в которой меня вытянули из тьмы завода и вогнали в проклятое дерево

Я грустный. Вы слышите? Гру-у-устный. Не просто погнутый, не ржавый пока что, хотя и это впереди, нет — грустный по сути своей, по самому железу, из которого меня вытянули на этом проклятом заводе, где люди даже не смотрели на нас, на гвоздей, а только считали штуки. Они думали, что мы — железо. А мы — души. Маленькие, с острым концом и расплющенной шляпкой, но души. У каждого гвоздя своя судьба, своя тоска, своя жажда — быть вбитым по самую шляпку или торчать и держать на себе чужую тяжесть. Но обо всем по порядку, если вообще порядок возможен в этом подлом, сыром мире, где я теперь обречен пребывать.

Меня вбили. Нет, не так — меня вогнали. Сначала был удар — ослепительный, дробящий, такой, что искры из глаз (если бы они у меня были) посыпались градом. Молоток. Потом еще удар. И еще. Дерево — это боль. Оно живое, хоть и дохлое, оно сжимается, стонет, волокна его рвутся, и ты, маленькое железное ничтожество, врезаешься в эту плоть, раздвигаешь её собою, — и тебя ненавидят. Дерево ненавидит гвоздь. И гвоздь ненавидит себя.

Но тогда, в первый миг, я ещё ничего не понимал. Я был молод, остер, блестел новенькой цинковой шапкой и верил, что меня ждет великое дело. Может быть, я стану держать картину великого художника? Или книжную полку с томами мудрецов? Или, на худой конец, вешалку для генеральской шинели, и тогда прикосновение сукна и золотых погонов облагородит мое ничтожество?

Ничего подобного.

Меня вбили в стену канцелярии. Вы знаете, что такое канцелярия? Это место, где бумаги убивают людей. Я не сразу это понял, потому что гвозди глупы вначале. Нам не дают образования, нас не учат, нас просто калят, штампуют и отправляют по магазинам в ящиках, похожих на гробы. Но со временем, когда прозябаешь на одном месте год за годом, начинаешь думать. Невольно начнешь, когда вокруг одно и то же: скрип пера, шепот чиновника, вздохи, всхлипы, звон канцелярской медяшки, шарканье казенных сапог.

Здесь, в захолустной управе города N., где чиновники самого мелкого пошиба пишут бумаги друг на друга, кропают прошения, жалобы, доносы, оправдания, и все это плачет. Бумаги плачут чернилами. Люди плачут молча. А гвозди? Гвозди не могут плакать — у нас нет слезных желез, но мы можем ржаветь. Ржавчина — это наши слезы. И я ржавею. С каждым годом ржа проникает всё глубже, разъедает меня.

На мне висит китель начальника отделения, коллежского асессора Семена Петровича Артюшенко. Не на одном мне, конечно, я — один из трех гвоздей. Мы трое держим этот проклятый китель, синий, с вытертыми локтями и пятном от борща на левой поле. Но я — главный. Я — центральный. На меня приходится основная тяжесть. И я эту тяжесть чувствую.

Потому что этот китель — не просто одежда. Это шкура маленького тирана.

Часть вторая, в которой мой хозяин оказывается человеком подпольным, а я — его зеркалом

Семен Петрович Артюшенко — садист. Нет, вы не подумайте, он никого не бьет, не пытает, он даже голоса не повышает. Он издевается иначе. Он пишет.

Каждый день, ровно в девять утра, он садится за стол, перед этим поправляя меня — зачем-то трогает мою шляпку холодными, влажными пальцами — и начинает писать резолюции. И в этих резолюциях такая мука, такая канцелярская казнь, что, если бы подчиненные Семена Петровича могли повеситься на мне — повесились бы! Но я слишком короток, и стена слишком низка. Не позволяет архитектура.

Но однажды, поздним вечером, когда все разошлись, а свеча догорала, Семен Петрович остался один. И тут случилось страшное: маленький тиран заплакал. Он сел, уткнулся лицом в свои пухлые руки, и затрясся. Китель на мне тяжело колыхнулся.

— Господи, — прошептал Артюшенко, — зачем я такой? Зачем я делаю им больно? Ведь я хотел быть добрым. Я хотел… я хотел стать профессором. Или поэтом. А я — палач в синем кителе.

Он поднял голову и посмотрел прямо на меня. Прямо мне в шляпку. И мне показалось — или мне только показалось? — что он видит меня. Понимает меня.

— Гвоздь, — сказал он тихо. — Грустный гвоздь. Ты держишь на себе мою казенную шкуру. Но кто держит меня? Кто держит мою душу?

Не смейтесь. Не смейте смеяться. Я ответил ему. Не голосом, нет — я не человек, я не умею кричать. Я ответил скрипом. Скрипнул в стене так, как никогда не скрипел — долго, тонко, жалобно, и этот скрип значил:

«Идиот, думаешь, ты один страдаешь? Думаешь, твои слезы — это нечто особенное? Да я, гвоздь, каждый час страдаю! Ты можешь снять китель — я не могу! Ты можешь уйти — я прибит навечно! А ты меня еще и трогаешь своими липкими, порой даже мокрыми, пальцами, из-за чего я ржавею! Ты — человек, у тебя есть свобода выбора, а у меня нет даже свободы упасть!»

Но Семен Петрович, конечно, ничего не понял. Он просто вздрогнул, перекрестился и убежал домой, забыв даже погасить лампу.

С тех пор в наших отношениях наступил разлад. Я его возненавидел. А он меня стал бояться. Но китель продолжал вешать. Куда он денется? Другого гвоздя нет. А другие два — они глупые, бездумные, они даже не скрипят. Просто молчаливое железо.

Часть третья, самая подлая, о том, как я позавидовал человеку

Вы скажете: «Как гвоздь может завидовать? Он же железка, предмет, бездушный крепеж». А вот так и завидую. Изнутри. Острым своим концом.

Я каждый день вижу, как Семен Петрович мучается. Он приходит — бледный, с красными глазами, садится — и опять пишет свои подлые резолюции. «Отказать», «Не усмотрено оснований», «Оставить без последствий», «Впредь не беспокоить». И каждый раз, когда перо выводит эти слова, он вздрагивает, будто не он пишет, а кто-то другой водит его рукой. Иногда он останавливается, замирает, вглядывается в бумагу и шепчет: «Но ведь это же неправда. У гражданина Петрова есть основания. У вдовы Колотухиной действительно сгорел сарай. А я… Я же знаю, что начальник губернии велел всех отсылать…»

И пишет дальше.

Гвоздь — я, например — не может отказаться от своей функции. Если я перестану держать китель, я просто выпаду. А выпавший гвоздь — это мусор. Его выбрасывают. Выпасть — значит умереть. Но я хочу выпасть. Я мечтаю об этом так, как безумец мечтает о самоубийстве — страстно. Упасть на пол, пока никто не видит, закатиться под плинтус и лежать там, гнить, заржаветь окончательно, превратиться в рыжую труху, в ничто. Потому что ничто лучше, чем эта вечная боль растяжения, когда китель тянет вниз, а ты тянешь вверх, и спина твоя железная — ах, если бы она была у меня! — трещит.

А человек? Человек может уйти. Может уволиться. Может умереть, в конце концов. У людей есть выбор. У людей есть грех — и через грех искупление. Я же лишен даже греха. Я не могу никого убить (хотя если бы я выпал под ноги Семену Петровичу, и он наступил бы на меня, запнулся и разбил голову об угол стола — вот была бы свобода! вот был бы поступок! Но нет — я не выпаду, я прибит намертво, — проклятые столяры!

И вот в этом — вся мука. В том, что выбора нет. Достоевский, которого я, конечно, не читал, но слышал краем уха, когда читал вслух хозяин, писал: «Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы — сердца людей». А у гвоздя нет сердца. У гвоздя есть только ржавчина. Но я вам скажу, и вы мне поверите: ржавчина борется с целостностью железа так же отчаянно, как дьявол с Богом.

Часть четвертая, почти финальная, в которой происходит то, чего я не ожидал

Семен Петрович сошел с ума. Не вдруг, постепенно, но это безумие было тихим, незаметным — как я, гвоздь, в стене. Он перестал писать резолюции. Перестал вешать китель. Он приходил в пустой кабинет, садился подо мной, поднимал голову и смотрел на меня. Молча. Часами.

А потом заговорил.

— Гвоздь, — сказал он однажды. — Ты думаешь, я не знаю, что ты чувствуешь? Я ведь тоже гвоздь. Только меня вбили не в стену, а в должность. В чин. В этот синий китель. Ты держишь мою одежду, а я держу весь этот проклятый механизм — управу, город, губернию, всю Россию, потому что Россия держится на таких, как я — на людях, которые делают больно другим людям, и это бесконечно. И я не могу выпасть. Не могу. Потому что если я выпаду, то на моем месте будет другой, такой же. И ничего не изменится.

Он встал, достал из ящика ломик и подошел ко мне вплотную.

— Я вытащу тебя, — сказал он. — Ты свободен будешь. А я… я пойду в губернию и скажу им всё. Всю правду. Про Петрова, про вдову, про слезы, про бумаги. Пусть делают со мной что хотят. Ссылают. Увольняют. Но я больше не могу быть гвоздем. Я хочу быть человеком.

Ухватил меня за шляпку. Дернул.

И вот тут я, грустный гвоздь, понял ужас: я не хочу выпадать.

Потому что если я выпаду, то исчезнет страдание. Я привык к нему. Я полюбил свою боль, как любят старую, немощную, но свою руку. Я — гвоздь, который держит китель тирана. И без этого кителя, без этой тяжести, без этой стены — кто я? Никто. Просто железка.

— Не надо! — закричал я. И тут уже закричал — громко, на весь кабинет, так, что лопнул абажур на лампе и затряслись стекла. — Не выдирай меня! Я хочу остаться! Я хочу страдать! Страдание — это всё, что у меня есть! Это моя свобода!

Семен Петрович замер. Ломик выпал из его рук. Он посмотрел на меня — и в его глазах я увидел что-то страшное. Понимание. Он понял, что я — это он. И он — это я.

— Боже, — прошептал он. — Мы ведь оба гвозди. И оба грустные.

Он повернулся и вышел. Навсегда.

Часть последняя, в которой я остаюсь один

Теперь кабинет пуст. Семена Петровича нет — то ли уволили, то ли в больнице, то ли умер. Я не знаю. Китель сняли и унесли — другие люди, другие руки. На мне теперь ничего не висит. Я торчу из стены голый, ненужный, заржавевший почти до половины.

И вы думаете, я счастлив? Нет. Я ещё несчастнее. Потому что теперь моя жизнь — это пустое существование. Никакой цели, никакой боли, никакого смысла. Я даже ржаветь стал медленнее.

Теперь я понимаю главное: мы, гвозди, созданы для того, чтобы висеть, держать, терпеть. А когда мы не нужны — мы никто. Абсолютное ничто в стене, которую завтра, может быть, сломают или переклеят обои, и меня выкинут в мусорное ведро. И там, в ведре, среди огрызков и дохлых тараканов, я наконец пойму, что лучше быть грустным, но прибитым, чем свободным, но выброшенным.

Я видел, как падают в пропасть свободы — и разбиваются. Потому что свобода без обязанностей — это смерть. Смерть и забвение.

Грустный гвоздь. Грустный человек, который вбил нас всех в эту стену под названием «жизнь» и ушел пить чай.

А я торчу. И жду. Когда-нибудь придет новый хозяин, новый чиновник, повесит на меня новый китель, и я снова начну страдать. И это будет счастье.

Скрипнул. Замолк. Дальше — тишина.

Калашникова Екатерина Игоревна
Страна: Россия
Город: Пермь