Принято заявок
2213

XIII Международная независимая литературная Премия «Глаголица»

Проза на русском языке
Категория от 14 до 17 лет
Исповедь грустного гвоздя

Перед Вами исповедь одного грустного гвоздя, записанная с его слов стеной, обоями и старым пауком.

Часть первая, в которой меня вытянули из тьмы завода и вогнали в проклятое дерево

Я грустный. Вы слышите? Гру-у-устный. Не просто погнутый, не ржавый пока что, хотя и это впереди, нет — грустный по сути своей, по самому железу, из которого меня вытянули на этом проклятом заводе, где люди даже не смотрели на нас, на гвоздей, а только считали штуки. Они думали, что мы — железо. А мы — души. Маленькие, с острым концом и расплющенной шляпкой, но души. У каждого гвоздя своя судьба, своя тоска, своя жажда — быть вбитым по самую шляпку или торчать и держать на себе чужую тяжесть. Но обо всем по порядку, если вообще порядок возможен в этом подлом, сыром мире, где я теперь обречен пребывать.

Меня вбили. Нет, не так — меня вогнали. Сначала был удар — ослепительный, дробящий, такой, что искры из глаз (если бы они у меня были) посыпались градом. Молоток. Потом еще удар. И еще. Дерево — это боль. Оно живое, хоть и дохлое, оно сжимается, стонет, волокна его рвутся, и ты, маленькое железное ничтожество, врезаешься в эту плоть, раздвигаешь её собою, — и тебя ненавидят. Дерево ненавидит гвоздь. И гвоздь ненавидит себя.

Но тогда, в первый миг, я ещё ничего не понимал. Я был молод, остер, блестел новенькой цинковой шапкой и верил, что меня ждет великое дело. Может быть, я стану держать картину великого художника? Или книжную полку с томами мудрецов? Или, на худой конец, вешалку для генеральской шинели, и тогда прикосновение сукна и золотых погонов облагородит мое ничтожество?

Ничего подобного.

Меня вбили в стену канцелярии. Вы знаете, что такое канцелярия? Это место, где бумаги убивают людей. Я не сразу это понял, потому что гвозди глупы вначале. Нам не дают образования, нас не учат, нас просто калят, штампуют и отправляют по магазинам в ящиках, похожих на гробы. Но со временем, когда прозябаешь на одном месте год за годом, начинаешь думать. Невольно начнешь, когда вокруг одно и то же: скрип пера, шепот чиновника, вздохи, всхлипы, звон канцелярской медяшки, шарканье казенных сапог.

Здесь, в захолустной управе города N., где чиновники самого мелкого пошиба пишут бумаги друг на друга, кропают прошения, жалобы, доносы, оправдания, и все это плачет. Бумаги плачут чернилами. Люди плачут молча. А гвозди? Гвозди не могут плакать — у нас нет слезных желез, но мы можем ржаветь. Ржавчина — это наши слезы. И я ржавею. С каждым годом ржа проникает всё глубже, разъедает меня.

На мне висит китель начальника отделения, коллежского асессора Семена Петровича Артюшенко. Не на одном мне, конечно, я — один из трех гвоздей. Мы трое держим этот проклятый китель, синий, с вытертыми локтями и пятном от борща на левой поле. Но я — главный. Я — центральный. На меня приходится основная тяжесть. И я эту тяжесть чувствую.

Потому что этот китель — не просто одежда. Это шкура маленького тирана.

Часть вторая, в которой мой хозяин оказывается человеком подпольным, а я — его зеркалом

Семен Петрович Артюшенко — садист. Нет, вы не подумайте, он никого не бьет, не пытает, он даже голоса не повышает. Он издевается иначе. Он пишет.

Каждый день, ровно в девять утра, он садится за стол, перед этим поправляя меня — зачем-то трогает мою шляпку холодными, влажными пальцами — и начинает писать резолюции. И в этих резолюциях такая мука, такая канцелярская казнь, что, если бы подчиненные Семена Петровича могли повеситься на мне — повесились бы! Но я слишком короток, и стена слишком низка. Не позволяет архитектура.

Но однажды, поздним вечером, когда все разошлись, а свеча догорала, Семен Петрович остался один. И тут случилось страшное: маленький тиран заплакал. Он сел, уткнулся лицом в свои пухлые руки, и затрясся. Китель на мне тяжело колыхнулся.

— Господи, — прошептал Артюшенко, — зачем я такой? Зачем я делаю им больно? Ведь я хотел быть добрым. Я хотел… я хотел стать профессором. Или поэтом. А я — палач в синем кителе.

Он поднял голову и посмотрел прямо на меня. Прямо мне в шляпку. И мне показалось — или мне только показалось? — что он видит меня. Понимает меня.

— Гвоздь, — сказал он тихо. — Грустный гвоздь. Ты держишь на себе мою казенную шкуру. Но кто держит меня? Кто держит мою душу?

Не смейтесь. Не смейте смеяться. Я ответил ему. Не голосом, нет — я не человек, я не умею кричать. Я ответил скрипом. Скрипнул в стене так, как никогда не скрипел — долго, тонко, жалобно, и этот скрип значил:

«Идиот, думаешь, ты один страдаешь? Думаешь, твои слезы — это нечто особенное? Да я, гвоздь, каждый час страдаю! Ты можешь снять китель — я не могу! Ты можешь уйти — я прибит навечно! А ты меня еще и трогаешь своими липкими, порой даже мокрыми, пальцами, из-за чего я ржавею! Ты — человек, у тебя есть свобода выбора, а у меня нет даже свободы упасть!»

Но Семен Петрович, конечно, ничего не понял. Он просто вздрогнул, перекрестился и убежал домой, забыв даже погасить лампу.

С тех пор в наших отношениях наступил разлад. Я его возненавидел. А он меня стал бояться. Но китель продолжал вешать. Куда он денется? Другого гвоздя нет. А другие два — они глупые, бездумные, они даже не скрипят. Просто молчаливое железо.

Часть третья, самая подлая, о том, как я позавидовал человеку

Вы скажете: «Как гвоздь может завидовать? Он же железка, предмет, бездушный крепеж». А вот так и завидую. Изнутри. Острым своим концом.

Я каждый день вижу, как Семен Петрович мучается. Он приходит — бледный, с красными глазами, садится — и опять пишет свои подлые резолюции. «Отказать», «Не усмотрено оснований», «Оставить без последствий», «Впредь не беспокоить». И каждый раз, когда перо выводит эти слова, он вздрагивает, будто не он пишет, а кто-то другой водит его рукой. Иногда он останавливается, замирает, вглядывается в бумагу и шепчет: «Но ведь это же неправда. У гражданина Петрова есть основания. У вдовы Колотухиной действительно сгорел сарай. А я… Я же знаю, что начальник губернии велел всех отсылать…»

И пишет дальше.

Гвоздь — я, например — не может отказаться от своей функции. Если я перестану держать китель, я просто выпаду. А выпавший гвоздь — это мусор. Его выбрасывают. Выпасть — значит умереть. Но я хочу выпасть. Я мечтаю об этом так, как безумец мечтает о самоубийстве — страстно. Упасть на пол, пока никто не видит, закатиться под плинтус и лежать там, гнить, заржаветь окончательно, превратиться в рыжую труху, в ничто. Потому что ничто лучше, чем эта вечная боль растяжения, когда китель тянет вниз, а ты тянешь вверх, и спина твоя железная — ах, если бы она была у меня! — трещит.

А человек? Человек может уйти. Может уволиться. Может умереть, в конце концов. У людей есть выбор. У людей есть грех — и через грех искупление. Я же лишен даже греха. Я не могу никого убить (хотя если бы я выпал под ноги Семену Петровичу, и он наступил бы на меня, запнулся и разбил голову об угол стола — вот была бы свобода! вот был бы поступок! Но нет — я не выпаду, я прибит намертво, — проклятые столяры!

И вот в этом — вся мука. В том, что выбора нет. Достоевский, которого я, конечно, не читал, но слышал краем уха, когда читал вслух хозяин, писал: «Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы — сердца людей». А у гвоздя нет сердца. У гвоздя есть только ржавчина. Но я вам скажу, и вы мне поверите: ржавчина борется с целостностью железа так же отчаянно, как дьявол с Богом.

Часть четвертая, почти финальная, в которой происходит то, чего я не ожидал

Семен Петрович сошел с ума. Не вдруг, постепенно, но это безумие было тихим, незаметным — как я, гвоздь, в стене. Он перестал писать резолюции. Перестал вешать китель. Он приходил в пустой кабинет, садился подо мной, поднимал голову и смотрел на меня. Молча. Часами.

А потом заговорил.

— Гвоздь, — сказал он однажды. — Ты думаешь, я не знаю, что ты чувствуешь? Я ведь тоже гвоздь. Только меня вбили не в стену, а в должность. В чин. В этот синий китель. Ты держишь мою одежду, а я держу весь этот проклятый механизм — управу, город, губернию, всю Россию, потому что Россия держится на таких, как я — на людях, которые делают больно другим людям, и это бесконечно. И я не могу выпасть. Не могу. Потому что если я выпаду, то на моем месте будет другой, такой же. И ничего не изменится.

Он встал, достал из ящика ломик и подошел ко мне вплотную.

— Я вытащу тебя, — сказал он. — Ты свободен будешь. А я… я пойду в губернию и скажу им всё. Всю правду. Про Петрова, про вдову, про слезы, про бумаги. Пусть делают со мной что хотят. Ссылают. Увольняют. Но я больше не могу быть гвоздем. Я хочу быть человеком.

Ухватил меня за шляпку. Дернул.

И вот тут я, грустный гвоздь, понял ужас: я не хочу выпадать.

Потому что если я выпаду, то исчезнет страдание. Я привык к нему. Я полюбил свою боль, как любят старую, немощную, но свою руку. Я — гвоздь, который держит китель тирана. И без этого кителя, без этой тяжести, без этой стены — кто я? Никто. Просто железка.

— Не надо! — закричал я. И тут уже закричал — громко, на весь кабинет, так, что лопнул абажур на лампе и затряслись стекла. — Не выдирай меня! Я хочу остаться! Я хочу страдать! Страдание — это всё, что у меня есть! Это моя свобода!

Семен Петрович замер. Ломик выпал из его рук. Он посмотрел на меня — и в его глазах я увидел что-то страшное. Понимание. Он понял, что я — это он. И он — это я.

— Боже, — прошептал он. — Мы ведь оба гвозди. И оба грустные.

Он повернулся и вышел. Навсегда.

Часть последняя, в которой я остаюсь один

Теперь кабинет пуст. Семена Петровича нет — то ли уволили, то ли в больнице, то ли умер. Я не знаю. Китель сняли и унесли — другие люди, другие руки. На мне теперь ничего не висит. Я торчу из стены голый, ненужный, заржавевший почти до половины.

И вы думаете, я счастлив? Нет. Я ещё несчастнее. Потому что теперь моя жизнь — это пустое существование. Никакой цели, никакой боли, никакого смысла. Я даже ржаветь стал медленнее.

Теперь я понимаю главное: мы, гвозди, созданы для того, чтобы висеть, держать, терпеть. А когда мы не нужны — мы никто. Абсолютное ничто в стене, которую завтра, может быть, сломают или переклеят обои, и меня выкинут в мусорное ведро. И там, в ведре, среди огрызков и дохлых тараканов, я наконец пойму, что лучше быть грустным, но прибитым, чем свободным, но выброшенным.

Я видел, как падают в пропасть свободы — и разбиваются. Потому что свобода без обязанностей — это смерть. Смерть и забвение.

Грустный гвоздь. Грустный человек, который вбил нас всех в эту стену под названием «жизнь» и ушел пить чай.

А я торчу. И жду. Когда-нибудь придет новый хозяин, новый чиновник, повесит на меня новый китель, и я снова начну страдать. И это будет счастье.

Скрипнул. Замолк. Дальше — тишина.

Калашникова Екатерина Игоревна
Страна: Россия
Город: Пермь