Это был конец ноября 1941 года – блокада. Мы с моей младшей трехлетней сестренкой Любой и мамой жили на окраине Ленинграда в старой обветшалой квартире. Норму выдачи хлеба понизили второй раз за месяц. Детям теперь полагалось всего сто пятьдесят граммов твердой черной массы, которая едва была съедобной.
Было холодно. Мы с Любочкой сидели, прижавшись друг к другу на краю кровати и кутались в старую, рваную простынь. За окном темнело. Наша мама должна была скоро вернуться домой. Она работала на заводе, поэтому приходила поздно. Хлеба ей выдавали чуть больше, чем нам, поскольку нужны были силы на работу. Но мама почти всегда делила свой ржаной кусок на две части и бо́льшую отдавала нам с сестрой.
Несмотря на мамину заботу, мне и Любочке приходилось тяжко. Особенно страдала сестренка. Раньше веселая и озорная девчонка, сейчас она совсем притихла. Ее большие голубые глаза, которые так были похожи на папины, померкли и сильно впали. От красивых румяных щечек остались лишь несвойственные детскому личику скулы. Волосы Любы поредели и потеряли свой блеск. А глядя на ее выпирающие ключицы, казалось, что их можно сломать одним лишь прикосновением.
Этим холодным вечером мы, так и не дождавшись маму, легли спать. А проснувшись утром, я опять не обнаружила ее присутствия, только записку на столе с предостережением не выходить из дома и быть осторожными. Любочка все также спала в кровати. Я не стала ее будить и, подойдя к окну, посмотрела на улицу. Там не было ни кошек, ни собак, по небу не летали птицы, только большие серые крысы копошились возле лежавших вдоль дороги трупов. Время шло, близился полдень, а Любочка все не просыпалась. Я заволновалась, подошла к кровати и проверила ее пульс. Маленькое сердечко сестренки билось очень слабо, ее сухие обескровленные губы посинели, а лицо приобрело еще более бледный оттенок. Присев возле Любы, я взяла ее маленькую холодную ручку и прижала к щеке. Так мы просидели еще минут десять, а потом я и сама не заметила, как заснула.
В двери щелкнул замок. Я вздрогнула от громкого звука. Мама пришла домой ближе к половине первого часа ночи. Хоть я и проспала весь день, у меня абсолютно не было сил, даже на то, чтобы встать и обнять маму. С большим усилием подняв голову и взглянув ей в лицо, я поняла, что глаза мамы наполнены ужасом. Взор был устремлен чуть левее меня – на Любу. Я тоже посмотрела на сестру, но не узнала ее. И без того бледная кожа Любы теперь была пепельно-белой. Кончики пальцев и губы стали синими, а по всему телу появились волдыри. Сердце ее уже не билось. У меня потемнело в глазах, в висках застучало. Мама взяла меня за плечи и подняла с пола, а после прижала к себе. Сознание помутилось. От одной мысли о том, что моя любимая сестренка может умереть, я теряла рассудок. А сейчас ее бездыханное маленькое тельце лежит на кровати, и я ничего не могу сделать. Слезы сами покатились по щекам, руки задрожали, в ушах зазвенело. Меня будто окунули в ледяную воду. Это отрезвляющее событие полностью заставило проснуться. Я плакала все громче, не в силах справиться с истерикой, а мама все крепче прижимала меня к себе, пока я не потеряла сознание.
Звук ритмичный, как стук метронома, прокрался сквозь сон в мою голову. Это мама постукивала костяшкой пальца по столу — тук…тук…тук… Я открыла глаза и посмотрела на нее. Морщина меж сведенных бровей, красные, наверняка от слез, глаза, сжатые в тонкую линию губы – мама явно очень переживала. Хоть она этого и не показывала, но очень любила нас. А ее теперешнее состояние только подтверждало это. Стук продолжался, а я молчала, не смея прерывать его своим голосом. Иногда мамины пальцы задевали серебряный крестик на тонкой веревочке, лежавший на столе прямо напротив нее, и он издавал характерный звук. Это был Любин крестик. Несмотря на предрассудки, царившие в советское время, мама покрестила нас с сестренкой. Она искренне верила, что Бог спасет нас, но видно на свете были люди, которым помощь требовалась куда больше. Обведя комнату взглядом, я поняла, что совершенно ничего не изменилось: все те же обои, содранные в некоторых местах, все тот же стол с потрепанной скатертью, те же четыре стула, только на два из них теперь некому садиться. Сколько было пролито слез, когда пришла похоронка, оповещающая о гибели моего отца и сколько будет пролито теперь после смерти Любы.
Я обвела глазами стены, с висевшими на них фотографиями и картиной, а после посмотрела на дверь. Чуть правее нее в углу прямо на холодном полу распласталось тело моей сестренки. Мама с головой укрыла ее простыней и только из-под краев белой ткани выглядывали голые пятки Любы.
У меня на глазах вновь навернулись слезы. Я всхлипнула. Мама услышала этот негромкий звук и повернулась ко мне. Увидев ее измученное лицо, мне стало еще хуже. За окном все еще было темно и тихо. Все люди находились в своих домах, за исключением тех, кто работал в ночную смену на заводе. Мама встала из-за стола и подошла ко мне. Она вытерла своей сухой, но ласковой рукой слезы с моих глаз и обняла меня. Мне хотелось расплакаться навзрыд, но я не могла. Чтобы плакать тоже нужны силы, а их у меня не было. Я в ответ обняла маму и положила свою голову ей на плечо.
— Мамочка, как же мы теперь похороним Любочку? – спросила я – В наше время не то, чтобы гроб найти, даже просто вырыть могилу очень трудно.
Мама молчала. Ее вечно сухие и грустные глаза вдруг заблестели от слез. Спустя время она тихо, почти беззвучно прошептала:
— Доченька, милая, мы не можем похоронить Любу и о смерти ее говорить тоже не можем. – мама сделала паузу, так и не сказав причину. А я вдруг заметила, как из переднего кармана ее платья, что располагался на груди, торчит Любина карточка на хлеб, и поняла все без маминых объяснений.
Прошла неделя. Я все глубже уходила в свои мысли и чувствовала вину перед сестрой. Вину, за то, что не смогла защитить, уберечь от смерти. А теперь еще и ем ее хлеб. Мама же мне говорила, что надо меньше переживать и плакать, ведь на это я трачу силы. «Уже ничего не изменить», – говорила она. «Не изменить» — эти слова эхом отдавались у меня в голове еще долгое время. «Не изменить» — ужасные слова и врагу не пожелаешь их услышать.
Десятого декабря 1941 года мама, как обычно, ушла на работу. Я села за стол, взяла в руки крестик Любы и внимательно на него посмотрела. В последнее время я была в совсем плохом расположении духа, часто молилась, просила Бога помочь нам. Вот и сейчас, поднеся крестик сестры к губам и поцеловав его я шептала: «Боженька, прошу, пусть этот кошмар скоро закончится, пусть наши победят фашистов». Молилась я всегда долго, не замечая, как проходит время, не прекращая разговоры с Богом. Остаток дня я провела без дела, писала что-то в дневник, размышляла, думала о маме и сестре.
Поздней ночью в дверь постучали. Для меня это было странно, ведь последнее время мама не запирала ее на замок. Не знаю почему. Может думала, что в случае бомбежки я успею выбежать или по другой причине. Меня уже мало что интересовало. Стук продолжался. Я подошла к двери и открыла ее. За ней стоял беловолосый низенький мальчик. Это был Слава – мой одноклассник. «Вот, возьми», – он протянул мне мамину сумку, все измазанную в грязи. «Завод обстреляли. У меня там брат работал вместе с твоей мамой», – на глазах мальчика блеснули слезы – «Вещи из-под завалов доставали, решил это тебе передать». Я молча взяла сумку и закрыла дверь прямо перед его носом.
Сердце застучало сильнее. В глазах все поплыло, а руки дрожали. «Нет, нет, этого не может быть, мама бы не оставила меня одну!» – кричал голос внутри. Я опустилась на ледяной пол, на высохших глазах уже не выступали слезы. В руках я держала три карточки на хлеб, которые нашла в сумке: свою, Любину и мамину. Вдруг в памяти промелькнули слова про то, что мне нужно есть больше хлеба, чтобы выжить. И вот я сижу на полу, совсем одна, держу три хлебные карточки, но только жить мне уже не хочется.