Не бойтесь совершенства. Вам его не достичь.
— Сальвадор Дали.
— Готово, — сказал художник, делая последний мазок, — я закончил.
Галерея была наполнена мягким светом, лучи которого, подобно ширме, отделяли пьедестал с мольбертом от остального пространства, не участвовавшего в творческом процессе. Это место было настоящим прибежищем для людей, пытающихся скрыться от повседневной серости и дурного вкуса: будучи на самом деле флигелем, полностью стеклянная галерея имела совершенно обычный вид снаружи и неприлично изысканную обстановку внутри.
Темно-красные, как спелая вишня, тафтовые шторы создавали иллюзию стен, и только то, что они клубами стелились на пол, выдавало их. По периметру стояли небольшие колонны-жардиньерки белого мрамора. Комнату наполнял аромат нежной орхидеи и душистой лантаны, раскрывающих свои лепестки навстречу солнцу, словно желая напиться светом; с тонких веточек свисали яркие сердца дицентр, высунув из-под крыльев белые головы. Венцом сегодняшней коллекции была стрелиция, — «райская птица» — небольшой оранжевый бутон которой распускался острыми лепестками, превращая растение в испуганную колибри, пытающуюся спрятать голову в стебле. Цветы менялись каждый день, так, чтобы их комбинации не повторялись, — считалось, что это влияет на творчество хозяина. Миниатюрная и, кажется, не предназначенная для использования лестница вела к небольшому бельэтажу, через который можно было попасть в дом, минуя улицу.
Отдельно стоит сказать о картинах, имевших тут особое место: каждая (всего в галерее их было двенадцать) висела на двух аккуратных цепях, прикрепленных к ее верхним углам; за неимением стен, в которые можно было бы вбить гвоздь, работы решили подвешивать таким образом. Цепи же не нарушали творческой атмосферы — их благородно обвила виноградная лоза.
Здесь можно было увидеть и портреты, — дебелые дамы, маленькие мальчики, лорды, — и натюрморты: фрукты, вазы, ткани; была и пара пейзажей, правда, городских. Все картины были одной кисти, это становилось ясно даже неопытному живописцу: четкие выверенные линии, отсутствие двойственности или расхождений с реальностью: все они были словно фотографии, сделанные быстро и качественно. Не было видно краски, подписи автора, размытостей, мазков: это была копия жизни.
За лестницей также была небольшая зала, в которой находилось несколько скульптур; будучи «другой красоты», они стояли отдельно от галереи.
Убранство довершал белый рояль, стоявший в углу: большой, пыльный рояль, на котором никто никогда не играл.
На диване, слева от художника, сидел мужчина в костюме бананового цвета, сложив нога на ногу, и с закрытыми глазами потягивал красное вино. По всей видимости, итальянец: смуглая неровная кожа, обвисшие снизу и впалые сверху щеки, легкая щетина и черные густые волосы — от всего этого так и веяло оливковым маслом, свежими травами и тонким тестом.
Услышав голос товарища, молчавшего час, он открыл глаза и ответил ему чувственным баритоном, одним из тех голосов, что моментально проникают в душу:
— Замечательно, просто замечательно, — он смотрел на художника, но не на картину, говоря с мягкой улыбкой, — ничего другого я и не ожидал, Леонард.
— Ты даже не осматриваешь окончательный вариант, а я жду от тебя критики, Джузеппе.
Итальянец снова закрыл глаза, слегка выдвинул губы и сухо сказал:
— Я просил не называть меня этим именем.
— Извини, я никак не выучу все твои причуды… Борсалино.
Владельцем этой галереи был немолодой англичанин. Увидев его впервые, можно подумать, что этот человек проводит основную часть своего времени на вокзале, каком-то складе или пристани. Тощий, как жердь, он всегда носил идеально чистую белую рубашку, черный жилет и бесформенный серый плащ.
Бледная кожа его никогда не меняла цвета, уже седые волосы серебряной мишурой спускались на плечи. Внешний вид всегда был неизменен; он был стабильным аскетом, и только утонченные черты лица и манеры выдавали в нем аристократа.
— Итак, — вставая, начал Борсалино, — у меня нет слов. Не в том смысле этого collocation, в коем мы его понимаем, а семантически: ни одно слово не просится на мой язык, когда я смотрю на твою картину.
И он посмотрел на портрет маленькой девочки с корзиной полевых цветов в руках.
— Что ж, для меня это равносильно провалу. Я не могу считать работу успешной, если она не вызывает восторга, — проговорил Леонард, отводя глаза.
— Видишь ли, дорогой Лео, это произведение такое же, как и сотни других. Написано превосходно, но… не мне это оценивать. Твои картины — жизнь, а жизнь для меня в высшей степени скучна.
Вопрос о назначении живописи всегда остро вставал у Джузеппе: его картины ценил только узкий круг людей, и Леонард в этот круг не входил. Англичанин восторгался тем, как его друг может написать предмет, с какой точностью он может изобразить ножницы, кровать, облако или пламя: но он не понимал, когда пылающие ножницы разрезают облачную кровать. Влияния и известности у Борсалино было недостаточно для того, чтобы создать новое течение в живописи, а желания и того меньше; его салон всегда был открыт, а посему не интересен широкой публике.
Обсудив последние новости и выпив чаю, художники стали расходиться.
— Значит, к семи часам мне за тобой заехать?
— Пожалуйста, — сказал Леонард и улыбнулся. — Не знаешь, какие цветы любит госпожа Рейн?
— О, — протяжно засмеялся итальянец, — она терпеть их не может. Предпочитает сапфиры, если угодно! Лучше тебе расслабиться, она не жалует этих приличий. Все ее гости давно знают, для чего они к ней приглашены: для ее веселья, конечно.
С этими словами Джузеппе взял с дивана свой белый плащ и величаво выплыл из комнаты.
В половине восьмого тильбюри подъехал к дому госпожи Рейн. Тишину вечера нарушал лишь шум, исходивший от дверей дома: открытые настежь, они напоминали врата то ли в Лимб, то ли в Элизиум: яркий белый свет, выливающийся на темную улицу, люди, как души, блуждавшие туда и сюда. Крыльцо не переставало жить ни на минуту.
Художники поднялись ко входу, внимательно ища глазами хозяйку. Ярко-фиолетовый матовый костюм Джузеппе выделялся в общей толпе, что в скором времени привлекло внимание. Леонард же по обыкновению был в своем плаще-мешке. Вдруг за их спинами послышался звонкий, как фистула, голос:
— Лео, Борсалино! Наконец-то!
Госпожа Рейн была молодой дамой, что называется, в расцвете сил: пышные формы, источающие здоровье, кругловатое румяное лицо, темно-каштановые, с рыжим отливом, волосы и томные синие глаза. Именно она была «дебелой дамой» в галерее Леонарда.
С Борсалино они были родственными душами — это можно было понять по наряду, в котором сегодня была госпожа Рейн: длинное изумрудное платье из муара, подол которого превращался в павлиний хвост, расшитый золотыми нитями, с множеством блестящих узоров и еле заметных, быть может, драгоценных камней. Хвост этот спускался по ее телу и лужей растекался за спиной; под рукавами у нее была гармошка птичьих крыльев, которая соединяла руки с талией. Когда госпожа Рейн делала какое-то движение руками, крылья раскрывались, показывая янтарную вышивку и то, как щедро они усыпаны камнями; плечи украшала небольшая меховая мантилья нежно-фисташкового цвета.
Любовь к экстравагантному, порой эпатажному виду, свобода от предрассудков и раскованность в общении объединяли госпожу Рейн и Борсалино; Леонарда же она любила просто так.
— Нарцисса, здравствуй! — и они с итальянцем расцеловались.
— Как я рада вас видеть, — щебетала она, обнимая Леонарда.
— Пойдемте же скорее внутрь, людей сегодня в избытке…
Первое, что бросалось в глаза при входе в этот огромный светлый зал — гигантская люстра, занимающая чуть ли не половину пространства над головами гостей. Окинув ее беглым взглядом, конечно, вы увидите только сгусток света, обвитый стеклом; но если присмотреться, можно заметить, что люстра опутана бесчисленным количеством стеклянных рук, переплетающихся, извивающихся в самых разных направлениях, — и у каждой руки в ладони было зажато небольшое яркое солнце из желтого стекла. Первое время жутковатый, совсем скоро этот вид вызывал бесконечный восторг.
— Поразительно, — сказал Борсалино.
— Не вижу в этом ничего поразительного. Все, чего нет в природе — искусственно, а значит, уродливо само по себе, — отрезал Леонард, не поднимая головы.
Борсалино лишь устало выдохнул, зная, к чему может привести ответ.
Огромное множество людей ходило вокруг: кто-то все время был у закусочных столов, кто-то постоянно двигался, а некоторые мирно беседовали, распределившись по углам. Трудно было определить, что это за мероприятие: незнакомые люди собираются, чтобы показать свои лучшие туалеты, найти себе друга, жениха или невесту, — просто отдохнуть от тяжелой жизни города, узнать новости и окунуться в богемную жизнь. Здесь заключались сделки, обрывались судьбы и создавались семьи, тут же льстили, лицемерили, подстрекали, любили и ненавидели: одним словом, все знали, что в салоне госпожи Рейн каждый найдет себе место.
— Ах, господа, позвольте мне представить вам свою племянницу. Вы, как художники, должны оценить это дитя. Элеонора, милая, подойди! — промолвила дама, махнув в воздухе рукой, отчего ее крылышко забавно колыхнулось.
Подняв глаза, Леонард обомлел.
Из толпы показалась высокая молодая девушка ангельской красоты: идеально ровная форма лица с проступающими скулами, гладкими и мягкими на вид, как холмы в Шотландии; с удивительным, как мякоть яблока, цветом кожи — на первый взгляд белой, но с различимыми кремовыми нотками; румяна не вызывали других ассоциаций, кроме как со спелым персиком: ненавязчиво-яркий золотистый цвет разливался по ее слегка пухлым щекам, розоватым внутри; большой ровный лоб и две аккуратненькие карамельные брови-гусеницы под ним; и ровный, слегка крупный, нос. Большие зеленые глаза, как гранаты, сияли чистотой и непорочностью, будто в действительности излучая свет. Бледно-алые губы, словно нарисованные пастелью, походили на маленькие осколки дымчатого рубина. Пышные завитые волосы золотым каскадом спускались к левому плечу, мягко стелясь на него.
Безупречная красота этого создания очаровывала и пленяла, заставляя желать большего — о, как было больно отрывать от нее глаза! Со взглядом, который вы бросаете на это волшебное существо, вы оставляете в ней душу — будте уверены — навечно. Безукоризненная и безусловная красота ее сковывала алмазными цепями, под тяжестью которых невозможно было устоять: словно вы тонете в пене, давшей когда-то жизнь Афродите.
Фантастический образ Элеоноры (прекрасное имя, не находите?) завершал ее сегодняшний наряд: короткое платье, повторяющее каждый изгиб ее стана, было сделано в виде двух перепончатых эльфийских крыльев, загибающихся за ее спиной и кроющих таким образом ее тело. Легкий каркас платья был сделан из серебряных веревочек, а перепонки заполняла мягкая радужно-перламутровая ткань, почти прозрачная, как крылья стрекозы. На ее ушах висели клипсы в виде маленьких перламутровых коконов с еле заметными силуэтами бабочек внутри.
— Добрый вечер, джентльмены, — сказала она шелковым голосом.
Художники стояли в безмолвном восторге; первым опомнился Борсалино, взял руку девушки и нежно поцеловал:
— Падаю ниц перед Вашей красотой, — полушепотом проговорил он. — Вы меня обезоружили. Навеки Ваш, Джузеппе Борсалино.
Леонард странно на него покосился, а Элеонора чуть покраснела.
— Merci, — улыбнулась она, — буду рада с Вами дружить.
Госпожа Рейн стояла с довольным видом, а Леонард не мог сказать ни слова: он восхищенным взглядом пожирал Элеонору.
— Про Лео я тебе рассказывала, дитя мое, — сказала Нарцисса, беря племянницу под руку, — кстати, Леонард, я была бы очень рада, согласись ты написать портрет или сделать скульптуру моей дорогой девочки. Через неделю она уезжает к отцу во Францию, поэтому я не смею настаивать…
— Разумеется! Разумеется, я согласен! — весь красный, чуть ли не крикнул художник, протягивая обе руки Элеоноре и смотря в ее удивленные глаза.
— Тетушка говорила, что Вашим картинам нет равных даже в Гроувеноре.
Ах, как очаровательно-робко срывались слова с этих губ! Как сияли эти чистые глаза, эти озера, в которых был бы счастлив утонуть любой человек искусства!
— Что говорят о моих картинах, меня не заботит. Я всего лишь гений — дверь, через которую искусство приходит в наш мир, — негромко произнес Леонард.
— Превосходно, думаю, со временем вы разберетесь сами, — радостно сказала госпожа Рейн.
— Когда Вам удобно, милая леди? — с волнением спросил художник.
— Ах, не стоит под меня подстраиваться, Ваше расписание куда более важное, чем мое. Глупостями вроде туалета или кофе я могу спокойно пренебречь, — ответила Элеонора.
«Что за чудное создание!», — подумал Леонард и улыбнулся.
— Отлично. Буду ждать Вас завтра… скажем, в два?
Элеонора ответила доброй улыбкой.
— Замечательно, — ответила она.
По возвращении домой Леонард был сильно возбужден: мысли вились только вокруг сегодняшней встречи — несомненно, судьбоносной, встречи, которая перевернула все в его голове. Бедный художник не мог думать ни о чем, кроме как об Элеоноре; он пытался вспомнить каждый изгиб ее тела, каждую черточку прекрасного стана, каждую деталь ее божественного образа. Желая сохранить в памяти Элеонору как олицетворение истинной красоты — самой ее сущности, объединения бесконечного Прекрасного в его метафизичеком понимании, Леонард старательно напрягал память и ужасался от мысли что-то упустить. Какого было его удивление, когда он осознал: он не помнит, как она выглядит! Острая боль поразила его тело; холодные колья вонзились в спину и шокировали электрическим ударом. Как такое возможно?.. Ведь всего пару часов назад она стояла перед ним, в паре метров. Его мысли путались, сознание мутнело. Мог ли он тогда понять, что эфемерная красота ее неуловима? Он пугался разлуки с нею, как ребенок боится разлуки с матерью — единственным, что у него есть в жизни. Призрак Элеоноры был недостижим, и он — художник! — был не силах смириться с этим. Он дал себе клятву: воссоздать этот образ и любить его, любить вечно, как Пигмалион.
Следующим днем Леонард только и делал, что нервно ходил из одного конца галереи в другой. Он складывал руки замком и экстактически вздрагивал, дергая себя за пальцы, все время переводя взгляд с одного предмета на другой. Иногда художник издавал какой-то звук: то ли вой, то ли мычание. Тяжесть ожидания мучительной истомой опускалась в его груди, не давая свободы рассудку. Посмотри он сейчас на себя со стороны, он никогда бы не признал, что вообще на такое способен, так как жил по «Cogito ergo sum».
А между тем, день был прекрасным. Большая лиловая жакаранда усыпала все вокруг лепестками, из-за чего двор теперь походил на поле боя, по которому мчится маленькое войско рыцарей в фиолетовых доспехах. Аромат в саду обволакивал и уносил в пурпурную даль, туда, где рождаются шедевры природы, любви и отношений; несчастный Леонард никогда не сознавал, что аскетический образ жизни так глубоко въелся в само естество его, и что не осталось теперь ничего, кроме скорби, ибо он — в конечном итоге — оказался ошибкой природы отношений.
Раздался стук, и в дверях показалась Элеонора в сопровождении Кристофа, старого дворецкого, заранее предупрежденного об особом госте.
— Элеонора! — обрадовался художник. — Как я рад Вас видеть!
— Взаимно, — ответила девушка, и лицо ее озарила светлая улыбка.
Она была одета в летнее шелковое платьице бирюзового цвета, еле заметно отливающее лазурью. Совершенная простота этого одеяния, полностью повторяющего форму тела Элеоноры, привносила в ее сегодняшний образ особое очарование, — как известно, лучший катализатор женской красоты.
Кристоф тем временем оставил на маленьком столике фрукты и ананасную воду и ушел.
— Как же мы будем работать? — растерянно спросила Элеонора.
— Ах, — спохватился художник, принявшись убирать цветные тряпки с дивана, — простите, я хотел бы писать Ваш портрет в максимальном для Вас удобстве.
И он посмотрел на это воздушное тело, легкое, как снег, удивительное своей прозрачностью и неосязаемостью; ему казалось, что самый слабый ветерок способен унести Элеонору, как вихрь листьев, и закружить в воздухе, и растворить.
— Что ж, я готова, — решительно сказала девушка.
После того, как композиционное решение было принято, они приступили к делу. Элеонора старательно пыталась принять ту венценосную позу, которой желал Леонард, подготавливавший в это время мольберт.
— Превосходно, — одобрил художник и, полный решимости, поднес кисть к холсту.
Написание портрета — отдельное искусство, требующее от живописца наивысшей степени концентрации и отточенных навыков. Ни один художник не сможет дать Вам точной формулы, определенного рецепта, по которому писались бы портреты. «Это очень индивидуальный, интимный процесс», — пожимают они плечами. Действительно, некоторые начинают с эскиза, зарисовок, попыток запомнить желаемый объект; кто-то способен писать сразу, без колебаний, в цвете. Все зависит от опыта художника, его собственных методов и, разумеется, мастерства (или — в некоторых случаях — таланта, что не одно и то же).
Леонарда же всегда считали особенным:
— Немыслимо! Этот мальчик будет Великим! — восклицали напыщенные дамы, ценительницы искусства, завсегдатаи салона его матери.
Так и было: ни одна дисциплина не принуждала юного гения даже к малейшему усилию. Ребенок этот никогда не был горделив, ибо рано понял, что Богом быть совсем не трудно; жизнь во всех ее красках была им покорена, и он наверно знал исход любого дела, за которое брался. Вскоре маленькому Лео это наскучило, и его направили к высшим материям, туда, где человек может оторваться от земли.
Музыка, слово, игра — все пало к его ногам, все было пройдено — и лишь в живописи он нашел прибежище своему Гению. Чистый холст был сродни пустоте — душевной или физической, он не понимал, но точно знал, что желает пустоту эту заполнить. Податливая белая бумага стала верной приспешницей, исполняющей все желания хозяина, нуждающегося в способности иметь покровительство — Создателя, Императора, Властителя. Скипетр его — легкая кисть — одним взмахом создавал миры или стирал их — все зависело от воли художника. И вот, впервые в жизни тот, кто никогда не думал о возможном превосходстве над собой, ощутил волнение, как только коснулся кистью холста.
Элеонора наблюдала, как он пытливо смотрел на нее; вернее, в этот момент она ощутила, что художник смотрел сквозь нее, словно прожигая в ее груди дыру. Взгляд — движение, взгляд — движение; так продолжалось около часа. На лице художника девушка заметила явное недовольство. Некоторое время он вообще не смотрел на нее, усердно работая с холстом, но лицо Леонарда при этом было сильно искажено.
— Все в порядке? — нерешительно спросила она.
Заметно постаревший художник резко выкинул кисть в сторону, накрыл полотно марлей и, не смотря на девушку, сухо бросил:
— Да. На сегодня все.
Элеонора опешила. Она не знала, как вести себя в такой неловкой ситуации… что она сделала не так? Неужели была как-то неучтива, навязчива или… о Боже! Она переборщила с духами, и Леонард не мог сосредоточиться на картине из-за резкого запаха! Но ведь легкая эссенция сирени никак не могла быть такой сильной…
Внутри у нее все неприятно сжалось, и она решила, что лучше сейчас уйти.
— Pardon, — сказала она, — буду ждать Вас, дорогой Леонард. Доброго дня.
Со слезами на глазах она направилась к выходу, следя за художником: тот неподвижно сидел в кресле, прикрыв лицо руками.
«В чем… в чем дело? Виноват ли в этом я? — и перед глазами у Леонарда всплыл белый лист бумаги с непонятными образами, отдаленно напоминающими форму человеческого лица. — Она человек. Ее лицо должно подчиняться всем законам портрета. Так почему, почему у меня не выходит воссоздать ее образ даже частично?», — размышлял безутешный художник, бывший не в силах понять, что слишком яркий свет со временем сжигает хрусталик.
Когда Леонард пришел к Борсалино, итальянец по обыкновению купался в голубых клубах опиума, расползавшихся змеиными головами по маленькой комнате. Оглядывая это место, вы никогда бы не сказали, что тут живет художник: обшарпанные желтые стены со слезающими обоями, огромный красный ковер, кроющий весь пол, импровизированная кухня на подоконнике и — единственное, что хоть как-то напоминало мебель — зеленый гамак, закрепленный меж двух стен. Свет давал лишь костяной канделябр, подвешенный ровно в центре темной комнаты. Однако пустой она не казалась: всюду валялись картины, груды картин — словно они не писались, а строгались художником. И лишь приглядевшись вы могли увидеть, что из себя представляет Борсалино-художник: обнаженная девушка в одеянии из золотого песка с огромными глазами на груди, возносящаяся над вулканом с нефритовой алебардой в руках; большой белый ворон, связанный черными цепями, подвешен над котлом с кипящей человеческой субстанцией; маленькая принцесса в платье из змеиной кожи, восседающая на сахарном троне и лукаво улыбающаяся молодому человеку, отчаянно молящему ее о спасении из пожирающего его пчелиного улья; стекленная бабочка, падающая вниз под тяжестью огненных капель нефтяного дождя; продолжать можно бесконечно — и все напрасно, ведь никто не понимал, что пытается сказать этими картинами итальянец.
— О, это ты, — не открывая глаз, сказал он.
— Я, не я…
Джузеппе вынул изо рта трубку и открыл глаза. Голос Леонарда его насторожил.
— Что случилось, друг мой?
— Элеонора… я… у меня… не получается сделать даже овал ее лица. Я не понимаю, что со мной. Как бы я ни старался, не выходит ничего, ничего похожего на Элеонору…
Борсалино задумался.
— А не думал ли ты, что ее красота не поддается копии? — с важным видом спросил он.
— Вздор! Я не гордец, ты знаешь, — говорил Леонард, — но также ты знаешь, что нет ничего, чего бы я не мог создать, и потом…
— Однако ты уже опровергнул сам себя, дорогой мой, — спокойно сказал итальянец.
— …И потом, это просто недоразумение. Она — человек! Я — живописец! Никакие вопросы не имеют права на существование! — воскликнул художник.
— Ох, ох, — выдохнул Джузеппе. — Подумай еще, Леонард. Может, ты не способен написать ее портрет, потому что слишком овеществляешь это чудное создание? Картина — это не жизнь, и ее герои в сущности есть отвлеченные понятия, и ни в коем случае не люди и не вещи. Это как моралите, понимаешь?
— Софизм, — равнодушно бросил Леонард.
— Однако, — продолжал Борсалино, — пиши этот портрет я, у Элеоноры обязательно были бы крылья или хвост; я превратил бы ее в прекрасную сильфиду или таинственную ундину. Не используя на волшебном создании флера магии, мы убиваем все волшебство в нем, вот о чем я.
— Я могу допустить, что ее тяжело нарисовать. Есть отдельные люди, которым куда больше идет скульптура… дескать, они обретают внешность только в пространстве.
После этих слов художник ненадолго задумался.
— Ты прекрасный скульптор, не спорю. Но как ты не сознаёшь, что Элеонора — воздух, и запечатлеть ее так же, как обычные вещи, у тебя не выйдет? — с горечью спросил Джузеппе.
— Нонсенс.
— Прекрати же… не ищи проблемы в чем-то. В конечном итоге, — тон Борсалино резко переменился, — memento mori, мой дорогой. Творчество — дело неблагородное.
— Я думал, что ты способен дать мне более дельный совет, — сказал озлобленный Леонард. — Ты увидишь, что ошибаешься.
С этими словами он ушел, игнорируя кричащего вслед друга, который даже не подозревал, что за зерно посеял.
Образ Элеоноры никак не покидал Леонарда. Страшная мономания отнимала все его силы; желая отвлечься, он искал прибежища в самых плюгавых вещах; но все было бесполезно. В отчаянии он бродил по своей галерее, смотря то на висящие в воздухе картины, то на завешенный марлей мольберт. Болезненная обида разъедала Леонарда, как подагра, как демон-младенец, желающий вырваться наружу из его тела. Все его эмоции, скопившиеся в чреве, поражали тело и заставляли изнывать от боли. Мысли разрывали голову с силой роя медных цикад, бушевавших в черепной коробке. Отвратительное настроение затопило галерею: липкой черной жижей оно поглощало все вокруг, стараясь переварить; красная нить боли протянулась сквозь тело и душу художника, окончательно уничтожив рассудок. Убиенное тщеславие, возрожденное отчаяние — все это заключило Леонарда в железную деву противоречий, рвавших его на куски. Обсидиановые пики безумства прорывали его плоть, окрапляя душу пятнами черной крови.
Пролежав на полу в сомнамбулическом бреду всю ночь, под утро он уснул.
В следующий раз Элеонора пришла через день. Этот сеанс был менее напряженный, и девушка радовалась, что Леонард очень мило с ней общается в перерывах, а сам процесс более не искажает и без того несчастного лица художника. Она была искренне весела оттого, что встречи их теперь проходят легко и непринужденно; но ее огорчало, что он не дает и глазком взглянуть на портрет.
— Пожалуйста, мне безумно интересно, — по-детски просила она, на что получала мягкий отказ:
— По завершении, прошу Вас, по завершении…
Так встречались они четыре дня. Позирование, работа, чай, беседа — все было замечательно; только доверившаяся художнику Элеонора не замечала, что каждый день на мольберте был новый холст. Замечала она, однако, другое: красные глаза Леонарда, бледную кожу, большие мешки по глазами. На все ее расспросы он лишь отшучивался и мило улыбался. Девушка знала, что через два дня уезжает, а стало быть, портрет нужно забрать завтра.
— До завершающего сеанса, — весело сказала она после чая, попрощавшись.
Все приготовления были окончены. Еще с вечера Леонард заготовил ведро воды, гипс, мыло, нож и пергамент. Он понимал, что другого шанса не будет, что как только она уедет, ее красота будет потеряна им навсегда. И там, в дали, она состарится, утеряет свою божественность, — безропотно растратит на земле небесный дар, не ведая своего греха. Художник — хранитель красоты — не имел права упускать из рук последнюю в мире бабочку, не увековечив ее образа. Это было бы непростительным преступлением… Такой высокой целью Леонард оправдывал тот амок, что обуревал его в последние дни.
Следующий день был, как ночь. Свинцовые тучи затмили солнце, словно желая удушить город; с самого утра рыдающее от боли небо разрывалось паутиной белых разрядов электричества. Громовой рык сотрясал пространство, разламывая его. Первобытный ужас накрыл жителей города: никто никогда не видел такой грозы, грозы, посланной Зевсом, — божественной кары, призванной заставить молить о пощаде. Мощнейшие потоки ветра срывали с деревьев ветки и уносили их в реки, бывшие некогда улицами; было неясно, то ли это вода затопила город, то ли отчаяние.
В стекленной коробке, которой была галерея, в такой день особо чувствовался гнев Природы. Ощущение полной беззащитности вызывало волнение, кое испытывает раненая косуля в открытом поле; но бежать было некуда.
Ударила молния.
Прошло две недели с того момента, как пропала Элеонора. Безутешная госпожа Рейн уже надела траур — изысканное платье «Черная вдова», описание которого, увы, мы сейчас оставим. Поиски и расследования очутились в тупике: девушка просто испарилась. Но главное, что никто не мог подумать, что могло случиться: от природы кроткая Элеонора не могла убежать; врагов у нее не было — право, милое создание! Ужасные мысли о насилии посещали голову госпожи Рейн, которая за последние дни выплакала больше, чем за всю жизнь. Борсалино, накануне видевший ее живой и здоровой, недоумевал и убеждал ее, что племянница в скором времени найдется; Леонард, утверждавший, что также видел Элеонору в добром здравии, не сомневался в ее скором появлении. Обезумевшая от горя госпожа Рейн, вынужденная обстоятельствами, решила уехать к брату во Францию.
В галерее Леонарда, между тем, стало появляться больше народу. Знатоки и ценители искусства, обладатели самых изысканных вкусов мира — всех охватывал благоговейный трепет при виде новой статуи, украшавшей галерею. В самом центре теперь, там, где находился мольберт, стояла скульптура неизвестной девушки: в некоторых местах с наростами гипса, она была сделана в стиле «Помпеи». Богемная элита поражалась таланту мастера, тому, как живо он смог передать ужас девушки, настигнутой облаком раскаленного пепла. Но настоящий восторг у людей вызывала красота модели, не поддающаяся внятному описанию.
— Ты превзошел сам себя, Леонард! — восклицали они, хлопая.
Все понимали, что эта скульптура — magnum opus художника.
Однако в скором времени галерея опустела. Как ни пытался Леонард приглашать гостей, все отказывали. Ответ витал вокруг художника, но он его не ощущал…
Никакие цветы не могли перебить невыносимый запах гнили.
________________________________________
Эфемероптера — бабочка-однодневка.