Глава I. Свет
Свет здесь не начинается. Он стоит над нами всегда — ровный, белый, как будто его
однажды натянули под потолком вместе с трубами, проволокой и железом. Когда
закрываешь глаза, под веками ещё долго белеет. Иногда кажется, что свет уже не над нами,
а внутри головы. Иногда я ищу у него край. Как у корма в жёлобе. Как у воды на
металлическом соске, когда капля набирается, дрожит и висит. Но в такие минуты в глазах
просто плывёт. Ноги делаются пустыми, и хочется лечь там, где стоишь. Сначала было
тепло. Не тесное, чужое, от боков и шеек, когда нас слишком много, а другое — большое,
ровное, спущенное сверху вместе со светом. Потом жажда. Потом корм. Потом тяжесть. Так
здесь всё и приходит.
Теперь раньше всего приходит шум. Он тут всегда, но иногда истончается, и тогда
слышно, из чего он сделан: воздух идёт по железным кишкам над нами, вода щёлкает в
трубках, когти перебирают подстилку. Корм шуршит сухо. Кто-то коротко бьёт крылом. Кто-то
сипит с открытым клювом. Снизу поднимается кислое. Лапа уходит глубже, и тепло остаётся
между пальцами. Местами слежалось, потемнело, держит след. Иногда от этого воздух
входит не сразу. Мы живём в этом так долго, что почти не замечаем. Только когда что-то
сбивается: чей-то длинный крик, судорога, провал в шуме вентилятора, рука человека.
Я не помню, когда во мне завелось лишнее. Боль была всегда: в ногах, в груди, под кожей,
где перо не поспевает за телом. Голод тоже был всегда — клюв ищет край жёлоба и с
полным зобом. Страх вспыхивал быстро и так же быстро бежал дальше по телу. Началось,
кажется, с воды. Однажды я увидел воду раньше, чем захотел пить. На соске висела капля.
Прозрачная, маленькая. Она дрожала от гула, и свет качался в ней. Обычно я тянусь к воде,
когда горло уже знает за меня.
Не жажда. Капля.
Потом пришла жажда. И с ней — тонкий зазор между мной и всем остальным. Корм
шуршал, прежде чем клюв проталкивался к нему. Чужая грудь скользила по моему боку,
лапы путались в лапах, кто-то падал, кто-то сразу лез сверху, и я двигался вместе со всеми,
как раньше. Только не весь. Что-то во мне не шло вместе со всеми. Я не умею считать долго.
Не знаю, сколько нас. Не знаю, велик этот зал или мал. Я знаю близкое: мокрую шею справа,
горячий бок слева, зуд под крылом, крошку на кончике клюва, липкую нитку в подстилке, в
которую не хочется наступать и всё равно наступаешь. Тяжесть собственного тела. Оно
растёт быстрее, чем я к нему привыкаю. И всё же теперь этого мало. Когда я иду к жёлобу,
что-то внутри отстаёт на полшага и смотрит. Когда ложусь, оно не сразу ложится. Когда
закрываю глаза, не темнеет.
Человека я сперва видел как сапоги. Они входили в белый свет большим тёмным шагом,
и подстилка под ними приминалась глубже. На резине блестела сырость. Иногда к краю
подошвы липла светлая соломинка и ехала вместе с ним через весь проход. Потом я стал
поднимать голову выше и увидел ноги в гладком, блестящем, потом руки. Руки я запомнил
раньше лиц. Лицо далеко. Рука ближе. Она брала, переворачивала, отодвигала, нажимала
под крылом. Иногда вытаскивала тех, кто завалился под других. Иногда задерживалась на
чьей-то спине чуть дольше. Потом уходила. А тело оставалось. Сегодня одного унесли. Он
лежал у самого края жёлоба, там, где корм сыплется гуще и давка крепче. Сначала я принял
его за ком подстилки: здесь многое становится похожим, если долго не двигается. Потом
увидел глаз. Он был открыт. На краю века висела мелкая соринка. Рядом продолжали есть.
Двое били клювами воздух, задевая его крыло. Один наступил ему на лапу и сразу шагнул
дальше. Тело не ответило. Пришла рука. Сначала подняла другого — живого, тяжёлого,
бьющегося,
— поставила на ноги. Потом тем же движением взяла мёртвого за лапы. В этот
миг шум ушёл из груди. Он качнулся вниз головой, белый, мягкий, и исчез за серым бортом
тележки. Тележка скрипнула и поехала дальше. Я смотрел на место. Оно быстро закрылось.
Подстилка расправилась. Корм продолжал шуршать. Пустого места не осталось. От этого
стало хуже, чем если бы оно осталось.
После этого стало труднее есть. Тело знало своё дело лучше меня: вело к жёлобу,
втискивало клюв между чужими, толкало вперёд. Но теперь, когда я ел, я слышал весь зал.
Не отдельные клювы. Всё сразу. Корм пах одинаково всегда: сухо, жирно. На краях жёлоба
налипала влажная мука; если задеть, она приставала к кончику клюва и долго не сходила.
От корма тяжелеют ноги, натягивается кожа, ширится грудь. Когда я был меньше, я мог
пробежать несколько шагов подряд. Теперь каждое лишнее движение тупо отдаётся в бедре.
Если меня толкнут, я долго переставляю лапы, чтобы снова стоять. Если падаю, подняться
трудно. Иногда кто-то начинает кричать. Не громче остальных. Иначе. Один длинный, злой
звук. Его сразу слышно среди общего гула. Ближние поднимают головы. По нам проходит
короткая волна движения — и тут же гаснет. Потом всё снова слипается.
Однажды я долго смотрел на лампы. Пыль ходила в их белом круге медленно, как будто
тоже устала. Солнца я не знаю. Я знаю только лампы. Я смотрел так долго, что вокруг них
пошли тёмные круги. Опустил голову — и всё равно нашёл жёлоб. Воду. Чужое плечо, в
которое можно уткнуться клювом. Тело не ошиблось ни разу. После этого на лампы стало
трудно смотреть. Я уткнулся клювом в чужое плечо и стоял так долго. Тот сперва спал, потом
проснулся, толкнул меня и пролез вперёд. На его место пришёл другой. Потом ещё один.
Шум не менялся. Вода щёлкала. Корм шуршал. С тех пор я стал дольше смотреть на других.
Раньше чужое было боком, крылом, тяжестью, через которую надо пройти. Теперь я
задерживался. Смотрел, как они спят с открытым клювом. Как шея вдруг дёргается сама по
себе. Как тело без ошибки находит воду и возвращается обратно. У одного на спине торчало
перо, загнутое вбок. Я видел его много раз. Оно всё время оставалось там, хотя тело под
ним становилось шире. Как быстро они забывают мёртвого, если его убрали с дороги. И всё
чаще мне казалось: с ними всё как надо. Это я стал смотреть лишнее. Я тоже пытался.
Подходил, когда подходили все. Пил, когда пили все. Ложился, когда валилось тело.
Закрывал глаза дольше, чем хотелось. На короткое время это помогало. Тепло множества
тел усыпляет. Но потом капала вода, или чья-то лапа давила на мою, или рядом сипло
дышал тот, кто уже не встанет к утру. И снова появлялось это место между телом и мной.
Позже воздух стал ещё тяжелее. Подстилка просела. Запах сгустился. Шум висел низко,
почти ложился на спины. Я лёг, прижав грудь к теплу снизу, и слушал сердце. Оно било
слишком близко к земле.
Тогда над нами погасла одна лампа. Всего одна. Гул не изменился. Корм не перестал
сыпаться. Вода не исчезла. Только в одном месте белое стало серым. И в этой серой луже
всё вдруг обрело форму: кривая спина у ближайшего, синеватая тень под крылом, грязь на
перьях, собственный клюв — не как движение, а как вещь. По его краю легла тень. И я
испугался по-настоящему. Тьма не открыла выход. Она показала края.
Серое пятно починили быстро. Свет вернулся. Тени свернулись обратно в белое месиво.
Мы снова стали одинаковыми. Но я уже видел: это держится не само. Я не знаю, что будет
дальше. Не знаю, когда рука коснётся моей спины. Не знаю, что устанет раньше — тело или
то, что смотрит. Здесь это ничего не меняет. Но свет с тех пор кажется не вечным. Просто
включённым.
Глава II. Капля
Свет стоял как прежде. Там, где вчера на миг было серое, снова тянулось ровное белое,
без шва, без следа. Если бы я не видел, как одна лампа гаснет, я бы ничего не знал. Теперь
знал — и этого хватало, чтобы всё над нами казалось не крепким, а просто давно не
ломавшимся. По трубам тянуло воздух. Там, где пили, коротко отзывался металл. У жёлоба
держался сухой, ровный шорох. Подстилка под лапами местами пружинила, местами сразу
уходила вниз — тёплая снизу, влажная внутри. Спали стоя, с открытыми клювами. Ели, не
поднимая голов. В проходах лежали широко, неуклюже, будто уже не встанут, и всё же
вставали, если сверху начинали давить.
Я проснулся раньше жажды. В горле ещё не пересохло, но шея уже вытянулась туда, где
трубки. Лапы переставились раньше, чем я понял, что иду. Чужое крыло мазнуло по боку.
Сзади в меня вдавилась грудь. Мы двинулись сразу многие — не вместе и не поодиночке, а
как одно тёплое месиво, которое уже потянуло к воде. У воды было тесно. У самой трубки
били клювами быстро и зло, срывая капли раньше, чем они успевали набраться. Сбоку
стояло тяжёлое тело и давило всех крылом. Чуть дальше клюв всё время промахивался,
стучал по железу, вздрагивал и бил снова. Я остановился чуть в стороне, между мокрой
шеей и горячим боком, и ждал, пока образуется щель. Лапы уже нашли, куда встать: сухое
пятно между чужими пальцами, узкий разворот корпуса, вытянутая шея. Лапы сделали это
раньше меня. Я ещё видел трубку немного сбоку, а клюв уже тянулся к ней снизу.
На соске росла капля. Она дрожала мелко, набираясь изнутри. Свет в ней качался. Чужие
головы двигались по краям, подталкивали меня, били в металл, расплескивали воду на
перья, но капля держалась, и всё остальное будто отошло. Я видел её слишком близко. Под
ней на миг было уже не железо. Что-то тёплое, гладкое, бледное. Не твёрдый клюв. Мягкая
округлость, где вода сперва холодит, потом тяжелеет на самом краю. Я знал этот краткий
вес. Знал, как его держат ещё миг, прежде чем стряхнуть. Клюв ударил сам. Железо
щёлкнуло резко. Вода вошла в рот холодно, глубже, чем я ждал. Я дёрнулся, задел трубку,
брызги пошли по груди. Сбоку меня сразу сдавили, требуя места. Мир сошёлся обратно:
щелчок, ржавый привкус железа, горячее перо у шеи, подстилка под лапами, вонь тёплой
сырости. Горло уже смочилось, но клюв бил снова. Открывался, глотал, опять искал воду.
Один раз я промахнулся, ударил в металл и почувствовал короткую злую боль. От неё стало
легче. Потом меня вытеснили.
Я отступил. Шея ещё была мокрой. Вода блестела на клюве. Я тряхнул головой, и мелкие
капли сразу ушли в подстилку, будто их и не было. Моё место сразу закрыло чужое тело. Оно
пило быстро, шумно, без промаха. За ним протиснулось следующее. Капли снова
набирались и висели. Я стоял рядом, хотя пить не хотелось. Смотрел, как капли растут и
тяжелеют. Клювы срывали их сразу, били мимо, ловили уже сорвавшуюся воду. Всё шло
привычно. От этого в груди сжалось. Я отошёл к жёлобу. Корм лежал там рыхлой влажной
полосой. Края были налипшие, серые, местами жирные. Чужие клювы опускались и
поднимались с одинаковой поспешностью. Из соседнего горла прямо в жёлоб вырвалась
сухая пыль. Она осела обратно на корм. Я ткнулся в край и ещё до удара узнал, как
шершавит поверхность, если вести по ней не твёрдым концом, а чем-то тёплым, мягким,
тупым.
Я сразу поднял голову.
Рядом продолжали есть. По пальцам прошли, даже не заметив. Сбоку втиснулась грудь и
сдвинула меня от жёлоба. Корм шуршал. На краю жёлоба налипла влажная полоска. В ней
шли мелкие вмятины одна за другой. Я смотрел на них слишком долго. Не как на следы
клювов. Как на одно и то же касание, повторённое много раз. Я отступил в проход. Там
подстилка была темнее. Её больше топтали, больше мочили, больше месили лапами. Запах
держался ниже, у самой земли. Я попытался сложиться, опустить грудь в узкий просвет
между двумя телами. Там лежало тело на боку и хрипело так, что бока ходили рывками.
Рядом открытый клюв торчал из сна. Тело уже почти легло. Я остался стоять. Ноги дрожали.
Бедра ныли тупо, без злости. Сердце било низко, близко к подстилке. Я смотрел в этот
грязный просвет между телами, на мягкое место, куда можно было бы сейчас провалиться
грудью вниз, и не ложился. Сверху, из прохода, лапа опустилась на его крыло. Он весь
дёрнулся, раскрыл клюв шире, но крика не было — только воздух пошёл в нём рвано и
громко. Спящий рядом даже не проснулся. Под редким пером дёрнулась белая кожа. Тело
тяжело откатилось и тут же вернулось обратно.
Раньше такое соскальзывало сразу. Теперь оставалось.
Я снова пошёл к воде. Не потому, что хотел пить. Там она должна была набраться снова.
По пути меня толкали. Чужие шеи шли перед глазами одна за другой. Стоя дремали и
вздрагивали всем телом, будто их будили изнутри. Одно тело лежало так неподвижно, что я
принял его за ком подстилки, а потом оно моргнуло. У воды всё повторялось почти без
промежутка: вытянутая шея, удар клюва, щелчок, глоток, рывок назад — и уже лезла
следующая голова. Капля росла медленно. В ней переворачивались свет, трубка и тёмное
пятно моего клюва. Я ещё не видел. Но уже знал. Гладкая подушечка. Мягкий край. Влажная
кожа, на которой вода сперва чужая, потом почти своя. Место, где каплю можно не сбить, а
удержать. Я ударил раньше, чем капля доросла. Щелчок пришёл в клюв злой болью. Я
ударил снова, уже точно, и пил быстро, жадно, почти захлёбываясь, лишь бы не смотреть.
Тело делало всё само: било, открывало, глотало. Я только оставался после него.
Когда меня опять вытеснили, я долго не шёл ни к жёлобу, ни в проход. Стоял среди
тесноты, чувствуя, как другие задевают меня и скользят дальше. У ближнего клюв открылся
во сне, и он пошёл к воде, ещё не проснувшись. Другой замер у жёлоба с кормом на клюве,
потом клюнул снова. Лапы искали опору раньше, чем тела начинали валиться. Шеи тянулись
туда, куда надо, едва что-то менялось в общем движении. По проходу снова пошёл человек.
Под светом двинулась резина сапог, выше блеснула штанина, качнулся рукав. Подстилка под
резиной вминалась глубже. Ближние раздавались, если было куда, и давили друг на друга,
если некуда. Один лежал почти поперёк прохода и мешал идти к воде. По нему уже
прошлись не раз — крылом, лапами, боками. Он несколько раз дёргал шеей, будто вот-вот
поднимется, но каждый раз оставался там же. Ладонь просунулась под грудь и живот. Тело
оторвалось от подстилки, повисло тяжело; лапы загребли воздух и ничего не нашли. Его
держали слишком точно для такого веса: пальцы сразу нашли место под ним.
Меня качнуло не от того, как он висел. От того, как его держали.
Его вынесли в проход. Он пару раз ударил крылом, задел воздух, свет, чужие головы.
Потом исчез. На подстилке осталась тёмная вмятина. Её почти сразу втоптали обратно. У
жёлоба ничего не изменилось. Корм пересыпался сухо и ровно, трубки отдавали металлом,
воздух тянулся над спинами. Я смотрел на место слишком долго. Подстилка расправлялась.
Другие смыкались. На место, где только что лежало чужое тело, уже вставала лапа. Я пошёл
к жёлобу не потому, что хотел есть. Хотел сделать то, что делают все. Клюв ударил. Корм
пошёл в рот сухо, жирно, шершаво. Зоб наполнялся. Кожа на груди натягивалась. Ноги от
этого только сильнее тупели. Я глотал, а внутри оставалась кромка жёлоба. По ней можно
было провести не только клювом.
Я поднял голову и дышал слишком часто. Шум не менялся. В нём по-прежнему держались
щелчки воды, сухое шуршание, удары крыльев, скрежет лап по подстилке, сиплое дыхание,
чужой клюв о металл. Иногда из общего гула вырастал долгий злой крик и уходил обратно.
Тишины тут не было. Только места, где шум становился тоньше. Позже воздух стал тяжелее.
Шум словно опустился ниже, лёг почти на спины. Я нашёл место у края прохода, не сухое и
не мокрое, просто чуть менее продавленное, и лёг. Чужое тепло под боком дрожало мелко,
будто и во сне продолжало спешить. Рядом во сне щёлкнул клюв. Чуть дальше коротко
дёрнулась лапа. Я закрыл глаза, белое осталось под веками. Вместе с ним пришла капля.
Её краткий вес на самом краю. Миг, когда она ещё держится и не падает. И вместе с этим —
гладкая влажная поверхность, на которой её можно не сбить, а удержать. Рядом поднялось
тело и пошло к трубке, едва проснувшись. Чужой клюв ткнулся мне в спину, принимая за
помеху. Я не шевелился. Тело скоро уснёт само.
А там, где вчера было только место между мной и всем остальным, теперь осталось
другое. Не мысль. Не сон. Краткий вес воды на коже, которой у меня не было.
Глава III. Рука
Человека сначала слышно не по шагам. Ряд меняется раньше. У прохода шевелятся те,
кого ещё не трогали. Лапы поджимаются под тела. Головы резко поднимаются не к воде и не
к жёлобу. Белые тела по краю чуть раздаются, если есть куда, и давят друг на друга, если
некуда. Проход готовится раньше, чем в него входят. Потом появляются сапоги. Тёмные,
мокрые по краям. Подошва вжимает подстилку глубже, чем лапа. Сверху она рыхлая,
светлая, а внутри сразу темнеет и блестит сыростью. Когда сапог идёт дальше, грязь тянется
за ним коротко и липко. Я стоял у жёлоба и не ел. Клювы вокруг шуршали в корме. Чужое
плечо давило мне в грудь. Из соседнего горла прямо в жёлоб вырвался сухой кашель, и
клюв снова опустился в корм. Я держал сухую крошку на языке и смотрел в проход. Сапог
остановился у лежащего. Тот лежал боком, выставив одну лапу в проход. Ладонь скользнула
под грудь и перевернула его. Тело мягко съехало в подстилке, крыло раскрылось и тут же
сложилось обратно. Его поставили на живот. Он посидел так секунду, тяжело дыша, потом
оказался не там, где лежал. Ладонь ушла дальше по проходу. След в подстилке остался. На
него сразу ступили.
Человек шёл медленно. Не как мы, когда нас толкает вода или корм. Не торопясь и не
мешкая. Останавливался там, где проход уже был забит, наклонялся, и белый свет на миг
закрывался рукавом. Тогда всё вокруг делалось теснее. Там, где она опускалась, крыло
исчезало с прохода, грудь на миг проседала, белое тело сдвигалось в сторону. Пальцы
входили между телами без задержки, будто место там уже было, хотя его не было. Я
проводил её вдоль ряда. Голова поворачивалась сама. Если впереди вставала чужая спина,
я смещался. Если кто-то лез к жёлобу, я вытягивал шею выше. Когда сапог вставал ближе, я
уже не смотрел ни на воду, ни на корм. Он был совсем рядом. Подошва вошла в подстилку у
самого моего бока. Край резины потянул серую грязь, вдавил её глубже. В рёбрах подошвы
застрял клочок светлой соломинки. Потом тяжесть качнулась вперёд, и подстилка под ней
разошлась в стороны. Мягкое сверху поехало. Плотное внутри поддалось не сразу. Липкое
потянулось за краем подошвы и оторвалось. Белые тела с двух сторон качнулись,
освобождая проход. На миг я видел сверху: спины одна за другой, шеи, сложенные крылья,
тёмные точки глаз, когда головы поднимались к свету. В проходе лежали поперёк, не
успевали убрать лапы. Свет стоял над всеми сразу.
Сапог шагнул ещё раз. И я снова был внизу. Клювом у чужого крыла. С лапами в тёплой
продавленной подстилке. С сердцем, которое било быстро и низко. Сбоку меня толкнули,
пролезая к воде. Я не двинулся. Человек уже наклонялся дальше по ряду. Ладонь поддела
птицу у воды. Та повисла тяжело, лапы быстро загребли воздух и не нашли пола. Я смотрел
на это и вдруг согнул шею так, будто вес пришёлся мне в ладонь. Птицу унесли. У воды
сразу сомкнулись другие головы. Щёлчок. Глоток. Шея назад. Следующая уже лезла к
трубке. Человек шёл дальше. Подстилка темнела под резиной, белые тела качались по
краям прохода. Ближнего подняли сразу. Над следующим рука задержалась дольше. Ещё
одного только перевернули на грудь и оставили сидеть, будто он не понимал, почему вес
опять вернули ему. Я всё время следил за ней. Не за теми, кого поднимали. За тем, как она
входила между телами и выходила обратно. У самого края прохода лежал ещё один. По
нему уже прошлись не раз. Крыло было вывернуто, шея мокрая от воды и подстилки.
Человек остановился возле него. Сапог встал так близко, что грязь брызнула на белое перо.
Пальцы ушли под грудь и живот. Тело поднялось. На миг тело повисло у меня перед глазами
— тяжёлое, белое, с редкой грязью на боку. Пальцы под ним чуть дрогнули, перехватили
удобнее. Я тоже будто перехватил. Потом крыло ударило меня по шее, и всё вернулось
сразу: чужое перо, вонь тёплой сырости, корм у жёлоба, щёлчок воды. Пальцы уже ушли
дальше.
Я пошёл вдоль ряда, насколько мог, туда, где проход ещё не успел сомкнуться. Не в
проход. Между своими. Чужие бока давили, клювы задевали крыло, по пальцам прошли и
сразу шагнули дальше. Я всё равно продвигался, пока видел сапоги. Сапоги то замирали, то
шли дальше. Подошва входила в подстилку, и я уже ждал этого раньше, чем видел. Там, где
сапог стоял, пол делался другим: темнее, глубже, с ребристым следом. Иногда рядом
оставалась вмятина от колена. Потом всё это смазывалось лапами, грудями, крыльями. У
жёлоба тело перевернули на другой бок. У воды подняли и вынесли другое. В середине ряда
ладонь просто прошла по спине. После неё перо лежало не так. Когда человек дошёл до
конца, белые тела сомкнулись за ним сразу. Проход снова стал проходом. У жёлоба
держался шорох. У трубок отзывался металл. Над спинами тянуло воздух. Я всё ещё
смотрел туда, где его уже не было. Потом он вернулся. Мои ближние подняли головы
раньше, чем я увидел сапог. По ряду прошло короткое дрожание. Одно тело попробовало
встать и не встало. Другое, наоборот, улеглось плотнее, вдавливая грудь в подстилку. Грязь
тянулась за краем подошвы. Рука уже была рядом — ниже рукава, ближе, чем лицо. Ноготь
коротко блеснул в белом; под ним темнела тонкая полоска грязи. Пальцы поддели птицу у
самого моего бока. Тело подняли, сдвинули, поставили на лапы. Оно покачнулось, посидело
секунду на собственном весе, потом шагнуло к жёлобу, будто всегда туда и шло. Рука
прошла мимо.
Я стоял и чувствовал в воздухе место, где она только что была. Не тепло. Не запах.
Просто пустое, оставшееся после пальцев. Человек ушёл дальше по ряду. Сапоги стали
меньше. Белое снова разровнялось над всеми. Позже я лёг у прохода. Там подстилка была
плотнее сверху и холоднее. От неё тянуло сырой грязью, поднятой резиной. Рядом спали с
открытыми клювами. Во сне коротко дёргалась лапа. У трубок отзывался металл. У жёлоба
держался шорох. Я закрыл глаза. Под веками осталось белое. Потом — шаг. Не звук.
Тяжесть сверху, которая ищет, куда стать. Мягкое рвётся в стороны. Липкое держит край
подошвы. Белые тела внизу качаются по двум сторонам прохода. Между шагом и рукой нет
разрыва. Вес входит в землю. Пальцы находят белое. Я открыл глаза сразу. Вокруг были те
же спины, те же шеи, тот же свет на белом пере. Я лежал внизу, грудью в подстилке.
Но теперь, когда рука входила в ряд, мне казалось, что кто-то смотрит оттуда тоже.