Принято заявок
2213

XIII Международная независимая литературная Премия «Глаголица»

Проза на русском языке
Категория от 14 до 17 лет
Земля и небо Витебщины

Я умер утром. Солнце ещё не взошло, но небо уже посерело, как старая простыня. Я лежал на спине, и мокрая трава щекотала мне шею. Я не чувствовал ног. Я вообще мало что чувствовал, кроме холода, который шёл не снаружи, а изнутри, от живота, где застрял осколок. Он был маленький, рваный, горячий. Я помню, как он вошёл — резким толчком, будто кто-то ударил кулаком под дых, и сразу стало мокро и тепло. Потом тепло ушло, и осталась только эта внутренняя мерзлота.

Я смотрел в небо. Оно было низким, осенним, облака висели клочьями, как нестиранная шерсть. Нëбо у меня отпало. Где-то далеко, на востоке, ухали орудия — глухо, размеренно, словно великан стучал кулаком по столу. Я уже не понимал, наши это или не наши. Это было неважно. Я умирал, и мир вокруг становился проще, тише, понятнее.

Почему я умер?

Я не знаю. Я бежал через поле, низко пригибаясь, и рядом бежали другие — Петька Смуткевич из-под Лепеля, и длинный белокурый парень, имени которого я так и не узнал, он только вчера прибился к нашему взводу. Мы бежали к лесу, к спасительной кромке ольшаника, и вдруг свистнуло, и Петька упал лицом вниз, а белокурый вскрикнул и схватился за плечо. Я продолжал бежать, я даже не остановился. А потом что-то ударило меня в живот, и я сделал ещё несколько шагов, уже не понимая, что бегу костно, что тело моё больше мне не принадлежит.

Я упал у самой опушки. Трава была мягкая, пахла грибами и сыростью. Я повернул голову и увидел высокий деревянный крест. Он стоял у дороги, покосившийся, старый, с выцветшей деревянной иконкой. Я знал этот крест. Я проходил мимо него сто раз, когда был мальчишкой и ходил с отцом на ярмарку в Бешенковичи. Отец всегда снимал шапку и крестился, а я смотрел на иконку и думал: почему у Божьей Матери такие грустные глаза? Теперь я лежал под этим крестом, и ее глаза смотрели на меня с высоты, и мне казалось, что она вот-вот заплачет.

Я не мог пошевелиться. Осколок сидел глубоко, и с каждым вдохом, с каждым слабым ударом сердца кровь толчками выходила из меня в землю. Я чувствовал, как она теплая впитывается в мох, как она смешивается с росой. Земля пила меня. Она была жадной, ненасытной, она принимала меня обратно, как принимала всех до меня и примет всех после.

Зачем я умер?

Я думал об этом, глядя на облака. Одно облако было похоже на рыбу. Другое — на лошадь. Третье — на лицо матери. Я не видел её уже два года. Её и ещё триста человек сожгли в сарае под Витебском в сорок втором. Я узнал об этом от соседского мальчишки, который чудом спасся и приполз в наш отряд. Он рассказал, как их всех загнали внутрь, как облили бензином двери и стены, как поднесли факел; он говорил, что мать моя, Аннушка, стояла у самой стены и держала за руку чужую девочку, сироту, и что-то ей шептала. А когда огонь охватил крышу, она запела. Она всегда пела, когда ей было страшно. Она пела старую песню про лён и про синие глаза.

Я не испытывал ненависти. Я пытался, но не мог. Ненависть — это горячее чувство, оно требует сил, а у меня сил не осталось. Вместо ненависти пришла странная, щемящая жалость. Мне было жаль тех, кто подносил факел. Мне было жаль их матерей. Мне было жаль всех, кто когда-либо рождался на этой земле, потому что жизнь — это боль, и каждый несёт свою ношу, и каждый умирает в свой срок, и никто не знает зачем.

Я вспомнил рыбалку. Мы с отцом ходили на Двину, в то место, где река делает крутой изгиб и вода стоит тихая, чёрная, как крепкий чай. Отец был молчаливым человеком, он мало говорил, но много улыбался. Он насаживал червяка на крючок, и червяк извивался, блестя на солнце, а я отворачивался, мне было жалко червяка. Отец смеялся и говорил: «Живое ест живое, сынок. Так устроено». Потом поплавок дëргался, и мы вытаскивали плотвичку, маленькую, серебристую, с красными плавниками. Она билась в ладони, и я отпускал её обратно в воду, а отец только качал головой. Он не сердился. Он понимал.

Теперь я сам был как та плотвичка. Только меня никто не отпустит.

Я видел лица. Они проплывали передо мной. Лицо матери, с мелкими морщинками вокруг глаз, лицо отца, с обветренной кожей и седыми усами, лицо девушки, которую я любил, когда мне было тринадцать, её звали Алеся, у нее были светлые косы и смешная привычка щурить левый глаз, когда она улыбалась. Я так и не сказал ей, что люблю. Я боялся. А потом началась война, и я ушел, и больше ее не видел. Говорили, она уехала в эвакуацию, куда-то за Урал. Может, жива до сих пор. Может, вышла замуж, родила детей, и её левый глаз все так же щурится, когда она смеется.

Я хотел бы, чтобы она была счастлива.

Я лежал и думал о Добычине. Я читал его книгу, маленькую, серую, в мягкой обложке. «Город Эн» называлась. Он писал о нашем городе, о Двинске, о людях, которые жили до нас и будут жить после, он писал просто, без пафоса, о том, как мальчик смотрит на мир и видит его странность, его нелепость, его печальную красоту. Я помню фразу: «Все пройдет, и это пройдет». Её я уже считал обычной, внегласной. Всё проходит. И я пройду. И война пройдет. И останется только земля, и облака, и река, и крест у дороги.

Я вспомнил Шагала. Его картины я видел только в репродукциях, в старом журнале, который нашёл на чердаке. Там были летающие люди, и зелёные коровы, и скрипач на крыше. Мне казалось, что это и есть правда о мире — не та, что снаружи, а та, что внутри. Внутри каждого человека — летающие люди и зелёные коровы. Внутри каждого — музыка и полет. Даже когда снаружи — только грязь, кровь и осколки.

Боль ушла. Я перестал чувствовать живот, потом грудь, потом руки. Осталось только лицо, и оно смотрело в небо, и небо смотрело на меня. Я хотел заплакать, но слез не было. Я хотел закричать, но голоса не было. Я только шевелил губами, и с них срывались слова, тихие, как шелест травы:

— Пожалуйста, простите меня. Я не хотел. Я не могу. Простите меня. Я прошу вас. Я мёртв. Простите меня.

Я не знал, к кому обращаюсь.

Кому я это говорю? К кому обращаюсь? К матери? К отцу? К Алесе? К тому немецкому солдату, которого я убил в прошлом месяце и который лежал теперь где-то в овраге, и его тоже пила земля? К Богу, в которого я не верил, но с которым говорил сейчас, как говорят с пустотой, надеясь, что пустота услышит?

Я просил прощения за то, что жил. За то, что дышал. За то, что ел хлеб и пил воду, пока другие умирали. За то, что не спас мать. За то, что не сказал Алесе о своей любви. За то, что убивал. За то, что боялся. За то, что был слабым и трусливым, и за то, что иногда, в редкие минуты, был сильным и жестоким.

За всё.

Я смотрел на крест. Солнце наконец взошло, и его первый луч упал на жестяную иконку, и она засияла тусклым, теплым светом. Богородица смотрела на меня, и в ее глазах я увидел не укор, а понимание. Она тоже потеряла сына. Она тоже стояла и смотрела, как он умирает, и ничего не могла сделать. Она знала, что такое боль.

Земля подо мной была мягкой, влажной, родной. Я чувствовал, как моя кровь уходит в нее, смешивается с прошлогодними листьями, с корнями трав, с дождевыми червями. Я становился частью этой земли. Я и раньше был частью этой земли. Я всегда хотел слиться с ней. Я становился частью этой земли. Частью Витебской области. Частью Беларуси. И это было не страшно. Это было правильно.

Я подумал: «Может, смерть — это не конец. Может, это просто возвращение. Мы приходим из земли и уходим в землю, и в этом нет ни награды, ни наказания, а только покой».

Мои губы ещё шевелились, но звука уже не было. Я шептал имена. Имя матери. Имя отца. Имя Алеси. Имена всех, кого знал и не знал. Имена тех, кто убивал, и тех, кого убили. Я вкладывал в эти имена всю свою любовь, всю свою жалость, всё свое прощение.

Облака плыли. Крест стоял. Земля принимала.

Последнее, что я увидел — это птица. Маленькая, серая, невзрачная. Она села на перекладину креста и посмотрела на меня круглым черным глазом. Потом она открыла клюв и запела. Ее песня была простой, без слов, но в ней было всё: и боль, и радость, и жизнь, и смерть.

Я закрыл глаза.

Я перестал быть.

Я стал травой, и облаком, и ветром, и водой в Двине.

Я стал воспоминанием, которое никто не вспомнит.

Я стал частью всего, и это было хорошо.

Простите меня. Я не хотел. Я мёртв. Простите меня.

Бабоед Артём Ильич
Страна: Россия
Город: Сертолово