Принято заявок
440

XIII Международная независимая литературная Премия «Глаголица»

Проза на русском языке
Категория от 14 до 17 лет
Помнить, чтобы жить

1

Я не помнила ничего. НИ-ЧЕ-ГО! Из такой далёкой, счастливой предвоенной эпохи у меня не сохранилось ни одного воспоминания. Как будто немцы говорили правду, я – никто, звать меня – «Никак», у меня нет прошлого и не будет будущего, а есть только ненавистное настоящее: старый, дряхлый барак; строгая, противная и ненавистная надзирательница – фрау Вера с длинной, противно свистящей в воздухе плетью; уродливый и страшный немецкий майор в очках, который каждый день забирал троих в какой-то «катрин»; жестяная миска с непонятным и мерзким месивом, вроде варёного хозяйственного мыла, что давали на ужин; ежедневная работа на благо «Великого Рейха»; худенькая, больная цингой соседка по нарам Маруся, давно уже неговорящая; и я, Катя Иванова или, как звали меня немцы, Четыреста Шестая.

«Четыреста Шестая, на работу!», — так начинался очередной тяжёлый день моей жизни.

«Четыреста Шестая, в барак!», — так он кончался.

Так было не только со мной. В нашем маленьком и тесном бараке жили и Четыреста Первый, и Пятьсот Десятая, но я знала одно: я – Четыреста Шестая, группа крови А, мне десять лет, и я обязана постоянно трудиться на благо Германии, иначе – расстрел.

Я вообще не знала, сколько дней я провела здесь, в Вырице, зачем мне это? Каждый проведённый здесь час – это работа, работа и снова работа, это страх, это голод и холод, это постоянные построения для проверки, это слёзы, это боль, наказания за каждую провинность, начиная от двенадцати часов в карцере и кончая поркой розгами на виду у всех, это мальчишки и девчонки, такие же, как я: четыреста пятые, пятьсот седьмые и другие. Как неоднократно напоминала нам фрау Вера: «Служение Германии – это наша божественная заповедь, ослушаться которую — значит пойти на самоубийство!» Вообще-то фрау Вера была местная, славянка. Поэтому старшие ребята называли её Выдрой. Но при ней все молчали. Выдры, точнее, её плети, мы боялись, как огня. Я помню только один случай, когда она услыхала это на самом деле лестное ей прозвище. Она была не Выдрой, она была просто последней крысой. Тот случай, словно птица, врезался в мою память. Будто в тот день я родилась, ничего, что было прежде, я не помнила, но каждый день, следовавший потом, я помнила в самых мелких и страшных подробностях, которые смогли бы сломать кого угодно, но только не меня, Четыреста Шестую, или Катю Иванову, которая видела и запоминала всё, чтобы рассказать правду — самую важную в моей жизни правду, свидетелем коей была и о которой молчать не имела права. Это была та самая правда, стоившая миллионов невинных молодых жизней и проклятого детства, которого не было. Тогда была только я, война и правда. Правда, за которую в последствии судили людей. Из-за неё я и жила, чтобы рассказать о ней всем, кто считает войну чередой боевых действий двух стран. Та война была совсем не тем, о чём пишут в учебниках и рассказывают в школе, эта война — наша, детская война за скорейший мир, в котором места нам не отводилось. Мы должны были умереть, но выжили, чтобы рассказать, как это было…

2

Фрау Вера была на редкость уродливой бабой лет сорока: у неё не было лица, была мерзкая жабья морда, рыжие, собранные в пучок волосы и самый противный взгляд, проникающий через все слои кожи прямо к сердцу, разрывая его изнутри стальными когтями. Она была среднего роста и могучего телосложения, носила большой размер немецких сапог и одевалась богато. На её фоне мы чувствовали себя челядью, низшим сортом и просто никем. Но самое в ней ужасное – это на редкость тяжёлая для сорокалетней бабы рука, в которой плеть сойдёт за вожжи или даже кнут.

В её обязанности входило следить, чтобы мы всё делали, как следует, трудились на благо этих немцев и их трижды клятой Германии. За малейший промах била плетью по лицу, бывало, забивала насмерть…

А порядок у нас был однообразный: подъём, работа, работа, работа, ужин, отбой. Понедельник от вторника или воскресенья не отличался ничем. Я очень боялась всего: Выдры, немцев, нового дня. Потому что я не знала, вдруг, это моё последнее утро? Глаз не поднимала почти никогда, то, что надо было, я видела и так. Поэтому я даже не поняла, что произошло в тот день. Я смотрела перед собой, а моя правда начиналась сзади, там, куда я не смела смотреть…

Выдра ругала какую-то девочку, я и не знаю, за что. Нас ругали постоянно, и даже если ничего плохого не делали, всё равно были виноваты во всех, и своих, и чужих грехах и, видимо, свыкшись с этим, машинально стояли перед Выдрой, совершенно не слушая её укоров, чувствуя при этом себя самыми ничтожными существами. Я не знаю, какую храбрость нужно было иметь, чтобы в ответ нахамить Выдре, поэтому эти слова повергли меня в ужас, ибо после такого в живых у нас не задерживались. Так думала я. Но, оказалось, всё иначе. Храбрость оправданная вознаграждается, но притворная хвастливая глупость, наоборот, карается.

— Замолкни, Выдра! —эти слова заставили замереть на месте. Прежде мы не смели так обратиться к ней. Да и голос этот звучал не как у нас обычно — хрипло и несмело, а, наоборот, твёрдо, уверенно, дерзко. Выдра не смогла вымолвить ничего членораздельного. От возмущения она просто онемела. Не могла поверить, что это происходит с ней сейчас. С ней, которую все всегда боялись и уважительно, но с плохо скрываемым страхом обращались: «Фрау Вера». Выдра грозно оглядела ряды копавшихся в битом кирпиче и мёрзлой земле детей, сжала в кулаке наш ночной кошмар – свою плеть и прошипела, вырывая каждый звук из стиснутого спазмом горла, доводя его до нас сквозь стену из белых, стройных и крепких зубов:

— Кто? Кто это сказал?

— Ну я, и что?

Из толпы на Выдру смотрела девочка лет одиннадцати, в рваном осеннем пальто и дырявых валенках, надетых на замотанные портянками ноги, в протёртом цветастом платке и без варежек. Пальцы её двигались с трудом из-за нечеловеческого холода, губы еле размыкались по той же причине, но девочка говорила самым уверенным голосом, который я только слышала. Помню: две длинные тёмные косички, голубые глаза и благородный, сверлящий не хуже Выдры взгляд, родинку над верхней губой и выбитый немцами зуб. А ещё имя: Наташа.

— Четыреста Тридцать Третья!

— Да, это я.

— Ты пожалеешь, пожалеешь!

Наташа усмехнулась, подошла к ней чуть ли не вплотную, как никто, опасаясь удара. Я сжалась в ожидании то ли его, то ли сразу выстрела, может, всего сразу.

Наташа демонстрировала Выдре самое страшное лицо, когда-либо к ней обращённое: синяки, сливавшиеся с явными тёмными кругами под глазами, усталые равнодушные глаза, сдвинутые у переносицы брови, потрескавшиеся, окровавленные, воспалённые бескровные губы. Она молчала. Но молчала не испуганно, не в раздумьях, а стояла и молча смотрела.

Её слова произвели на Выдру ожидаемый эффект: она тоже молчала. Но не так благородно и талантливо. Она молчала трусливо и глупо. Я никогда не забуду, как это выглядело: Наташа, маленькая, щуплая, до костей промёрзшая на адском морозе, избитая, униженная, но какая-то непокорная, взволнованная, энергичная, как это обычно бывает в таком состоянии, и Выдра, с искажённой от гордыни жабьей мордой, дрожащей в толстой руке плетью, мерзкая, страшная, трусливая.

Так могло продолжаться бесконечно долго. Молчание, оно такое: то пугающе короткое, то гнетуще длинное. Его конец был таким же, как и начало: неожиданным, но уместным именно в этом месте, именно этим людям и исключительно сейчас.

— Да уж, бейте, чего ждёте! Я не боюсь. Привыкла. Вас ведь не поймёшь: молчу – бьёте, говорю – бьёте. Вас бы так, вашей же хреновиной, по лицу, а? Во морду-то отъела! Полюбуйтесь, мы, значит, от холода и голода в этих сараях пухнем, а у этой небось каждый день хлебушек, супчик, картошечка! И одевается вон как – без капризов: шубка, сапожки!

Это звучало так правдиво, так натурально из уст замёрзшей, голодной Наташи. А при виде толстых щек и блестящих фашистских обновок Выдры, её слова, наша давно утерянная мотивация и сила к сопротивлению, зазвучали ещё твёрже, ещё уверенней, ещё громче:

— Что же вы не бьёте? А, я знаю: Вы боитесь меня, потому что вас не боюсь я. Это естественно. Трусиха боится всего, только корчит из себя владыку! А я смелая. Я – дочь красного командира! Нам, командирским дочкам, не подобает трусить! А если вы меня убьёте – папа отомстит за меня. И вообще за всех, кто тут сгинул!

Наташа смолкла. Вместе с ней, казалось, смолкло всё: и небо, и земля, и воздух. Но… Наташа только выглядела спокойной. Самообладание. А на самом деле каждая мышца её тела гудела от чудовищного напряжения, ныла в ожидании удара, стонала от произнесённого ею самой себе приговора, но она держалась. Держалась назло им. Даже когда на неё обрушился этот самый удар…

3.

Ночь прошла в тревоге и всепоглощающем холоде. Наташа лежала без движенья, ничком. Вместо лица у неё была одна чёрная от запёкшейся крови маска. Выдра не простила ей вчерашней дерзости, но даже вспоминать об этой расправе я не могу.

***

Вообще-то война – дело мужское. Но я никогда не понимала, как мужчина может воевать против детей. Разве это по-мужски? Разве это правильно — делить людей на высший и низший сорта? Разве действительно мир необходимо избавить от евреев и славян? Опустится ли до такого настоящий мужчина? Нет. Того, кто это делает, нельзя назвать человеком или даже зверем. Они фашисты. Это не люди. Это так, человекоподобные. А между тем по их вине сотнями гибнут люди, ни в чём не виноватые, но наказанные за чужое зло.

— Подъём и на построение! Шевелите ногами, а то пойдёте греться в карцер, — крикнула Выдра утром и вышла из барака, оставив после себя ощущение надвигающейся беды.

Мы нехотя встали. После проведённой на голых досках ночи спина гудела и стонала даже у тех, кто спал на полу на матрасе, хотя… поспать тут удавалось редко. Голод и холод преследовали даже во сне, а после пробуждения начинали с такой силой терзать организм, что хотелось умереть. Но мы должны были жить, и жить назло им, как сказала Наташа. Но как жить, если тебя всеми силами пытаются убить? Этого она не могла сказать.

Невольно мой взгляд тогда скользнул по её нарам и не смог оторваться. Наташа как будто ничего не слышала. Она лежала абсолютно неподвижно, лицом ко мне. Да разве это было лицо? Не хочу, не могу вспоминать более того зрелища, но скажу только, что те, кто оправдывают фашизм сегодня, никогда не поняли бы его, если бы хоть на секунду увидели, что «освободители» сделали с обычной советской девочкой просто за то, что она смела открыть рот. Я не шевелилась и могла только пытаться отыскать её глаза. Глаза, которые ещё вчера наблюдали то же, что и я, а сегодня не могли открыться. Я не спала, когда несколько часов назад фашисты приволокли Наташу и грубо швырнули на нары. Я не спала, потому что ожидала услышать хоть какие-то признаки того, что она жива. Наконец раздался короткий стон, тихий настолько, что я не помню, успокоилась ли я или испугалась ещё больше.

В эту ночь я так и не уснула. А сейчас, впиваясь взглядом в лежащую Наташу, я и забыла о том, что не выспалась. Я бы могла стоять вечно, но Выдра грубо обратилась к ней:

—Четыреста Тридцать Третья, если сейчас не поднимешься, отправишься в карцер! Мало тебе было?

Наташа медленно зашевелилась на своих нарах. Я навсегда запомнила, с каким чудовищным напряжением она разомкнула глаза. Выдра поторапливала. Я смотрела на неё, потому что не могла больше наблюдать страдания Наташи и думала: «Какая же ты дрянь! Свет таких не видывал».

Тем временем Наташа шумно спустилась.

— Больно?

— Чего ты спрашиваешь? Будто не видишь. Ничего, я живучая!

Мы молча вышли вслед за Выдрой. Она повелительным жестом велела нам строиться. Мы повиновались и послушно выстроились в две шеренги. Приходилось втягивать живот и напрягать каждую мышцу организма, чтобы устоять на месте, потому что нас туда буквально утрамбовывали. По чистой случайности меня тогда «вмуровали» по соседству с Наташей, в первом ряду шеренги. Я видела всё, что происходило. А события развивались стремительно. Я не сразу заметила, что Наташа, чуть развернувшись, с кем-то оживленно ругается.

— Кольцова! Ты с ума сошла? В «катрин» хочешь? Сейчас заберут, в два счёта там обработают и поминай, как звали! Жить надоело?

— Натка, не буди ты в Выдре зверя!

— Наташ, это глупо! Я понимаю, что ты смелая, но что ты творишь?

— Да, помереть всегда успеешь! А надо жить, ты сама же сказала!

— Выдра итак хуже зверя. Лучшего в ней не пробудить.

—У тебя просто-напросто заберут всю кровь и вышвырнут в подворотню умирать, если выживешь!

— Посмотрим, кого вышвырнут…— Наташа угрюмо смотрела под ноги, что-то для себя решая. И решаясь… Ей ещё говорили очень много, но она не слушала. Она с головой погрузилась в свои мысли…я тоже.

— Тебя как зовут?

— Меня?

Я откровенно растерялась, ведь как сказать Наташе, что меня никак не зовут? Что она обо мне подумает? Вдруг, осудит, скажет, что я слабая, ничтожная, не сохранила память о своём роде… поэтому я растерялась. Блеснула надежда: может, она это не у меня спросила?

— Тебя.

— Я не знаю.

— Но почему?

— Не помню…

— Понятно. Запомни, мы не должны подчиняться их воле, мы должны бороться.

— Но как же бороться, как жить, когда и кушать нечего? Вот бы сейчас хлебушка… Хоть кусочек!

— Да как же ты жить будешь, без имени, без отчества! Так нельзя. Будешь Катя. Катя Иванова, запомнила?

— Да…

— А по отчеству скажешь — Владимировна! В честь Ленина!

Я почему-то несказанно обрадовалась. Даже не могу объяснить, почему… Просто вдруг стало радостно.

4

Выдра резким взглядом окинула наши шеренги и что-то сказала на немецком. Посреди поля уже давно стояла чёрная блестящая машина. Один из немцев подошел к ней и дёрнул за ручку двери, вытянувшись перед ней. Оттуда показался высокий стриженый немец в очках, длинной военной шинели и меховой шапке.

Наташа усмехнулась. Видимо, ей пришлось по душе то, как немец поёжился от мороза, выходя из своей машины. Нам был знаком этот долговязый: именно он забирал детей в «катрин» каждый день. Мы не знали, что это такое, но понимали, что оттуда не возвращаются.

Выдра что-то сказала долговязому, и тот строго посмотрел на нас.

— А ну тихо! — крикнула нам снова Выдра, — у всех с собой медальоны?

Конечно, медальоны с написанными на них буквами, коими немцы обозначали группу крови, были у всех. И мы не понимали Выдру: зачем она спрашивает очевидные вещи? Нам ведь во что бы то ни стало запрещено было снимать медальоны, даже во время сна.

Однажды моя соседка по нарам Маруся нечаянно потеряла его, когда были на работе. Потом ей, конечно, выдали новый, но перед этим избили до полусмерти и посадили «греться» в карцер. После такого прогрева она и заболела. Цинга. Ей нужен был витамин С, но где бы мы его взяли? Один мальчонка пытался украсть из столовой мандарины, которые немцам завезли к новому году, но, во-первых, выносить еду нам запрещали, а во-вторых, за кражу всего немецкого полагалась казнь. Тому мальчишке мучиться не пришлось, его фашисты расстреляли на месте.

Потом Маруся почти перестала говорить. Потом всё тело у нее покрылось чирьями, волдырями, рубцами. Потом всё лицо распухло так, что даже немцы начали ее сторониться. После она стала с трудом передвигаться, начала кашлять с чудовищной силой, а затем- тиф… Её забрали от нас. Ходили слухи, что весь наш лагерь собираются сжечь, если тиф будет распространяться, но не случилось. Мы всё ещё были живы, если так можно было о нас говорить. И Маруся, точнее её тень, вернулась в барак и спала по соседству, но больше не говорила.

Тем временем Выдра всё смотрела на нас, будто не доверяя.

— Те, у кого не обнаружится медальон, немедленно пойдут в карцер!

Мы молчали.

— Значит, у всех?

И вдруг Наташа шагнула вперёд.

— Кольцова, не дури…

Мне казалось, что за моей спиной раздался оглушительный крик, но это были лишь слабые хрипы, неспособные дойти до Наташи.

А она вдруг яростно сжала в руке медальон, болтавшийся у неё на шее и закрыла глаза. Я не понимала, что она задумала, но всё прояснилось тотчас же. Наташа с силой дёрнула свой медальон, и мне показалось, будто треск бечевы могли услышать в Берлине.

— Кольцова! — выкрикнул с отчаянием кто-то, но она стояла неподвижно, сжимая в кулаке свой испорченный медальон. Наташа открыла глаза и несмело обернулась на нас, будто прося совета, а мы со всей силы махали ей руками, мол, остановись!

Я тоже махала, я тоже шептала ей, чтобы она зашла в шеренгу, может, её отправят в карцер, может, оставят без еды, но она выживет!

Однако Наташа резко мотнула головой и отвернулась. Я была в ужасе, казалось, сейчас будет выстрел, сейчас всё закончится, сейчас произойдёт очередная расправа.

Наташа стояла, широко расставив ноги, и молчала, держа в кулаке свой испорченный медальон. Обескураженные молчали немцы. Выстрела всё не было…Я зажмурилась, трепетала, дрожала, плакала. Ждала, что будет… Наконец ожидание стало невыносимо, и я открыла глаза.

Наташа всё стояла, не шелохнувшись, и молчала. Тогда я, заикаясь от душившего меня страха, что было мочи, закричала:

— Остановись! Остановись, Наташа, одумайся! Ты молодая, красивая, умная, ещё ведь вся жизнь впереди! Мы – дети, мы не военнообязанные, нам важно просто выжить, а воевать будут солдаты. Не мы, Наташа, солдаты!

Я думала, что всё это Наташа услышала. Но нет. Мне удалось выкрикнуть только одно слово, нисколько не выражающее сути моих мыслей. Ах, если бы я была сильнее, смелее, как она!

Наташа стояла. Бешено свистел ветер, грозно колыхалось небо, вышло из-за тучи солнце…

О, русское солнце! Видело ли ты когда-нибудь такое, чтобы дети гибли за чужие грехи? Как смотришь ты на то, что под трупами скрывается трава зеленая? Клубами дыма чёрного, едкого, покрывается славянское небо над нашими головами, как замертво ложатся люди в поле бранном, как стаи чёрных воронов кружатся над землёю под тобой, учуяв запах трупов: и детских, и мужских, и женских! О, солнышко, великое светило! Прости, что много страшного увидать пришлось тебе… Но этого ни ты, ни я, не забудем ни за что на свете, ибо это всё и есть – война.

Война – такая, какою больше не видал её никто, только ты, солнце!

Наташа тоже посмотрела на солнце. Будто бы впитывая в себя его силу, она не чувствовала ничего, кроме близости солнца. И радовалась ему, точно так же, как радуется малыш, когда ему удаётся сделать первый шаг… А солнце казалось таким тёплым, таким приветливым и желанным, таким щедрым, и уже невыносимо близким для неё, Наташи… Она посмотрела на Выдру с ненавистью и презреньем. Казалось, выкачивала из нее энергию жизни. А Выдра ждала какого-то происшествия… боялась, как бы ей не попало за Четыреста Тридцать Третью.

Наконец Наташа резким движением руки подняла над собой на глазах растерявшихся фашистов медальон и… швырнула его в Выдру.

Он упал в снег возле её сапог. И эта гадина вскрикнула! От душившего её непонятного страха. Она боялась Наташи. Точнее её мистической силы духа, непокорности, храбрости.

Наташа заговорила. Её речь полоснула, как Выдрина плеть, и разом вывела всех и всё из состояния забытья.

— Чего смотришь? Я тебе не картина. Подавись своим медальоном!

Выдра трусливо попятилась назад, не отрывая глаз от Наташиного медальона. Немцы, тревожно оглядывая друг дружку, вглядывались в лицо майора. А оно у него было искажено вдоль и поперёк чувством глубокой ярости. Но ему не хватало решимости дать команду убить…

Наташа стояла неподвижно.

— Фрау Вера, прекратите это! — обратился к Выдре майор. А она прохрипела ему в ответ что-то, чего я не услышала.

— А сам? — крикнула ему Наташа и обратилась к нам, стоя спиной к шеренгам, но лицом к фашистам. И в тот миг, показалось, я поняла всё, что было, что идёт, и что будет…

— Знаете, ребята, не слушайте вы их! Ей богу! И крота этого не слушайте! Пускай себе болтает! Доболтается. Придёт Красная армия, и он будет драпать. Потому что он трус. А если не успеет – его убьют. А мы выживем, как бы они не старались нас уничтожить. Мы, советские люди, сможем всё пройти и остаться победителями. Я знаю, будет так. Сокрушим фашизм! Гитлер капут! — последнюю фразу Наташа выкрикнула особенно звонко. Этот крик рассыпался колокольчиками в студёном воздухе и умолк, как бы вопрошая: продолжать, или всё и так понятно?

— Кольцова…

—Убивайте же! Я готова! Стреляйте! Ребята, если встретите где Кольцова Виктора Демьяновича, гвардии капитана, передайте ему, что дочка его умерла дост…

Она не договорила. Не дали. Один из фашистов опомнился и прошил Наташу очередью из автомата.

Наташа и в правду умерла хорошо. Без криков и без стонов. Я никогда не забуду, как она медленно опускалась на снег, на котором уже багровело кровавое пятно… А избитое лицо её запрокинулось в нашу сторону и невидящие уже глаза застыли широко распахнутыми.

Подул резкий, холодный ветер, небо тут же затянулось серыми тучами, ушло солнце и закричали невдалеке птицы. Подкрадывалась весна.

Начинали подтаивать непролазные кучи снега, становилось всё теплее. Дождь уже успел сменить снег. На небе теперь всё чаще можно было увидеть парящие в облаках советские самолеты, появление которых заставляло ожить. Вокруг был целый мир. Огромный, опасный, по-своему прекрасный. Но вот только какой-то не тот, что раньше. Но, как бы то ни было, этот самый огромный и прекрасный мир дочь гвардии капитана Виктора Демьяновича Кольцова уже навсегда и безвозвратно покинула…

***

Я – Екатерина Владимировна Иванова. Сейчас мне девяносто четыре. А тогда было десять лет. Этих девяносто четырёх не было бы без тех десяти… И те десять в любой момент могли оборваться. Но спасла меня она. Хотя и не могла защитить, но спасла. И вернула мне имя, а значит – жизнь.

Вы спросите, зачем Наташа так поступила? Зачем была нужна эта безрассудная, напрасная смерть? Кто видел Наташу в последние минуты, ответит: это был шаг в бессмертие, уход от страдания и, возможно, непосильной, всепоглощающей боли. А ещё вот что: Наташа своим протестом оттягивала неизбежное, забирала на себя всё внимание, оставив нам шанс. Понимая, что этого шанса у самой нет. Как она могла предвидеть, что раздосадованный фриц уедет, так и не забрав с собой в «катрин» нескольких из нас? Не предполагала она, что Выдру, допустившую такой демарш, мы больше не увидим. Вскорости немцы обеспокоенно забегают с документами, отбирая тех, кто постарше в угон, а нас, обессиленных запрут в подвале, где нас и обнаружат разведчики наступающего Ленинградского фронта…

Люди, помните: строит лишь любовь, человечность и милосердие. И пронесите с собою до самого конца эти три ценности, никогда не нарушайте, и тогда будет мир!

Сейчас люди снова стреляют друг в друга… Снова убивают. Настоящий человек никогда, ни за какие деньги не подвергнет чудовищным мукам другого человека, а если всё- же придётся защищаться – воин никогда не поднимет руку на ребенка, пусть даже и на чужого. К сожалению, мне пришлось пережить иное. За меня и за других детей погибла Наташа. В конце января 1944 в Вырицу вошли наши солдаты, и тогда я впервые за долгое время почувствовала себя человеком. Тогда я поняла, что буду жить.

Целью моей жизни было найти капитана Кольцова. И я нашла. Оказалось, он воевал на Ленинградском фронте и был в числе наших освободителей. Я показала капитану ров, где вместе с другими убитыми покоилась его дочь. Сейчас на месте лагеря мемориал в память о детях – малолетних узниках концлагерей. Страшная память никогда из этого места не выветрится…

После войны Кольцов меня удочерил и воспитал. Но я оставила себе имя, данное мне Наташей. Это было для меня очень важно. Теперь уже наш общий с Наташей папа умер в 1965 от ран, полученных на войне. Про Наташу и нашего отца я всегда рассказываю, когда встречаюсь с современными школьниками. Я помню каждый миг, проведённый в Вырице с того самого дня. Но, вообще-то, дело не во мне. Я рассказываю, потому что помнить должны вы. Это единственный способ сделать так, чтобы война никогда больше не повторилась.

Ковалева Софья Сергеевна
Страна: Россия
Город: Серпухов