На улице Забвенной, в тёмненькой квартирке жил невысокого роста гувернёр Всеволод Иванович Любавин. О нём нередко отзывались как о человеке большого ума и утончённого характера, из-за чего было много желающих свести с ним своё знакомство; Всеволод Иванович же не умел в этом никому от-казать. Однако зачастую такие знакомства кончались очень быстро: раз посидев с Любавиным, его дей-ствительно принимали за интересного человека, посидев второй раз, уже ощущали необъяснимую тя-жесть в разговоре, а посидев третий, томились скукой общения и давали себе обещание больше никогда не приглашать Всеволода Ивановича. — «Он со всем соглашается, — говорили о Любавине после его третьего прихода. — Его покорность меня утомляет». Но едва ли такое положение могло тревожить самого Любавина, ибо сам новых знакомств он не искал. Он редко по собственному желанию выходил в свет, — чаще всего это случалось только по чьему-нибудь настоянию, — и редко приглашал кого-то к себе. Бóльшую часть своего времени он проводил взаперти в своей комнате за переводом каких-либо ино-странных статей или за чтением научных книг, а самым большим его увлечением было изучение фран-цузского и голландского языков. Всё трудился, трудился, трудился… Словом, человек этот был всегда в работе, совсем не знал отдыха — однако вовсе не находил в этом никакой для себя проблемы, ибо такая жизнь была ему удобнее всего. Но в один день этот привычный поток прервался: Всеволод Иванович по-лучил предложение от княгини Трифиной учить её младшего сына.
Любавин ездил к ним по шесть дней в неделю, и лишь воскресные дни у младшего Трифина были не учебными. Княгиня Софья Павловна платила щедро, по достоинству ценила труды гувернёра и откро-венно признавалась в своей симпатии и благодарности за кропотливые старания Любавина. Он нравился также и дочери княгини, двадцатилетней, розовой, хорошенькой девушке Оленьке. Когда занятия кончались, она всегда приглашала Всеволода Ивановича в гостиную, пила с ним чай, вела лёгкие друже-ские беседы и называла его на французский манер «Севжи». Сам же Севжи был только доволен такому радушию и мысленно сознавался самому себе, что ездит к Трифиным вовсе не затем, чтобы давать уроки, а затем только, чтобы свидеться с Оленькой.
Спустя всего месяц таких чаепитий между ними завязалась настоящая любовь. Своих чувств Всеволод Иванович совсем не стеснялся, напротив, он считал своё положение весьма завидным и потому не пытался ничего скрывать. «Пусть, пусть знают, — твердил Севжи. — Пусть все знают, как я вас люблю, Оленька, как я без ума от вас». Впредь Любавин редко приходил к Трифиным без какого-нибудь подарка и стал часто оставаться ночевать. В свою очередь, Оленька, хоть и не хотела обличать своего счастья, всегда брала Севжи с собою то в гости, то в театр, то на прогулку. А Всеволод Иванович никогда и не противился её желаниям. — «Сегодня идём к Рубецким. Ах, у них такой пушистый пудель. Амишкой, помнится, зовут. Право, такая дивная собачонка». — «О, не сомневаюсь, что собачка действительно прелестная», — отвечал Севжи, от роду не любивший собак.
— Завтра поедем на итальянскую оперу.
— Прелестно.
— Как? Вы же говорили, что не переносите опер?
— Рядом с вами что угодно перенесу.
И они ехали и к Рубецким и игрались с Амишкой, и на оперу и слушали с оттенком довольства на лице. На следующий день они могли проехаться по излюбленным Оленькою местам, заехать в какую-нибудь ресторацию или посетить ненавистный Всеволоду Ивановичу цирк. Но чем бы они ни занимались, куда бы ни ходили, — на душе Любавина всегда была теплота и нега. Ему в сущности было все равно: тихое чаепитие в гостиной или же шумное цирковое представление, — главное, чтобы Оленька была рядом с ним. Он старался угодить ей во всём, в чём только мог, сам осознавал это и искренно говорил: — «Я вам очень удобный поклонник, не так ли?» Поначалу Оленьке нравилась эта черта в Севжи, она даже восхищалась ею, говорила, что он этим очень душевен и мил. Своими угождениями Любавин создавал для неё истинно сладкий мир, пробуждал в ней сладкие воображения и доставлял самые сладкие ощущения. Но со временем эта сладость стала Оленьке приторна. Раз как-то за чаем Всеволод Иванович нежно взял её за руку со словами:
— Я хочу сказать всё, что чувствую. Всё-всё хочу сказать.
— Подождите. Нас тут могут услышать.
Они вышли в палисадник.
— Я ваш раб, Оленька, вы знаете это? — говорил Всеволод Иванович в любовном забытье.
— Полноте вам, Севжи… — отвечала Оленька, чуть багровея. — Скажете тоже.
— Да разве же я вру вам, Оленька? В сущности, я ваш раб и сделаю всё, что только вы пожелаете.
— Ну, с чего вы решили, любезнейший Севжи, что я хочу, чтобы вы были моим рабом?
— Разве ж есть в этом мире девушка, которая не желала бы, чтобы ей угождали?
— Но я же не прошу вас мне угождать. Вы, конечно, любúте меня, обязательно любúте, но…
— Что, Оленька?
— Не забывайтесь, Всеволод Иваныч, — сказала она уже серьёзно.
Любавин криво улыбнулся, не поняв Оленьких слов. Да и не мог он их понять — такова уж была его натура…
— А вообще, — добавила она, чуть помолчав, — в первую очередь вам нужно научиться хоть немного любить самого себя.
— Но как же мне можно любить себя, когда рядом есть вы и я люблю только вас, Оленька?
Ей сделалось противно, и она спешно пошла в дом. — «Куда же вы? Обождите!» — крикнул отчаянный Севжи и побежал за ней.
— Оленька, куда вы?
— Ах, прошу, оставьте меня на сегодня. Приезжайте завтра. Завтра я буду вас ждать.
Всеволод Иванович сильно расстроился и с поникшим видом ушёл к себе с нетерпением ожидать следующего дня, чтобы снова увидеть Оленьку.
Они продолжали ездить по театрам, балам, операм, но для Оленьки в этом уже не было прежнего наслаждения.
— Куда вы хотите: к Рюминым или к Зыбовым? — спрашивала Трифина с надеждою услышать от Севжи его мнение, его пожелание.
— Решительно всё равно. Куда вы, Оленька, туда и я.
— Мы можем и вовсе никуда не ехать, а остаться дома.
— Если хотите, можем и остаться.
— Нет, я спрашиваю, как вы хотите?
— Я хочу так же, как хотите вы.
Оленька старалась пробудить в любимом так недостающее ему чувство собственного достоинства. Она стала всё время спрашивать его: куда он хочет сходить? какой сегодня будет пить чай? а, может, не чай? а что будет ужинать? Но в ответ она получала только: «Я хочу то же, что и вы». И чем чаще повторя-лись подобные разговоры, тем больше Оленька кручинилась. Разве ж такою она ожидала любовь? Разве ж власти желала она от этого чувства? Приемлемо ли вообще, чтобы в любовных отношениях один помыкал другим, полностью согласным на то, чтобы им помыкали? «Нет, это в самом деле какая-то лакейская любовь! Рабская любовь!..» — шептала ночами Оленька и рыдала в подушку от невозможности что-либо изменить. Чувство Севжи со временем разгоралась всё с большею силою, он видел в Оленьке своё счастье и считал, что ей одной уготовано владеть его сердцем; а вот любовь Оленьки стала отравлена. Та покорность, то предание себя в пользование, какое она изо дня в день встречала в Любавине, сначала сделались ей утомительны, потом скучны и, наконец, невыносимы. Севжи, как и прежде, приезжал каждый день, но уже не слыхал так дорогого ему «непременно приходите завтра». Он стал замечать, как Оленька всё боле и боле остывает к нему, как перестаёт звать на вечера, как равнодушно смотрит. Ему были совсем не понятны такие перемены, и порой ему даже становилось стыдно за свою любовь. А тем временем чувство Оленьки изживало себя, и в один вечер изжило полностью.
Перед походом в нелюбимую уже обоими оперу Оленька спросила:
— Как вы считаете, Всеволод Иваныч, какое платье мне будет лучше надеть? Розовое или жёлтое?
— Надевайте какое вам нравится.
— Нет уж, вы скажите: розовое или жёлтое.
— Оленька, наденьте же то, какое сами считаете лучшим.
— Может, розовое? На нём красивые кружева.
— Хорошо, пусть будет розовое.
— Или жёлтенькое? У меня к нему есть прекрасные перчатки и шляпка.
— Ну, надевайте жёлтенькое.
— Нет уж, скажите вы, какое вам больше нравится: розовое или жёлтое.
— Мне вы больше нравитесь, Оленька.
Из глаз её брызнули слёзы, она всхлипнула и прогнала Всеволода Ивановича. С того момента она больше не хотела его видеть. В какой бы день он ни приехал, его встречал камердинер и говорил: «Княжны нет-с» или «Они не могут вас принять». Любавин начал слать ей письма, ежедневно, а иногда и по несколько писем в день; он писал в них о том, как любит, как мучается, и слёзно умолял о свидании, — однако ответов не получал. С этого момента жизнь его становилась всё бледнее и начала терять всякий смысл; он сходил с ума, громко стонал и плакал, впадал в страшные истерики и уныние. Раз он не вытер-пел и со всех ног помчался к княжне, проскочил мимо прислуги и с отчаянным видом вломился в гости-ную, где за столом сидела Софья Павловна с дочерью.
— Оленька!!! — вскрикнул Всеволод Иванович со всею болью в голосе.
Княжна вздрогнула от испуга, точно её что-то неожиданно и сильно укололо, покраснела и ужасно раздражилась.
— Ах, Любавин! Боже мой, как вы несносны! Подите прочь! Прочь, прочь!
Любавин тотчас посинел, закрылся руками и вышел от Трифиных с ощущением пустоты и — обиды. Пришёл к себе, повалился на кровать и зарыдал, горько и отчаянно. Следующие два дня он пролежал с мигренью и жуткой болью в груди, а на третий день и помер. Помер и стал свободен от всего низкого земного, что постоянно удерживало его, и от нерушимых кандалов, которые он сам на себя наложил…