Принято заявок
2115

XII Международная независимая литературная Премия «Глаголица»

Трегубова Екатерина Александровна
Страна: Россия
Город: Санкт-Петербург
Перевод с английского на русский
Категория от 14 до 17 лет
Будет ласковый дождь

В гостинной настенные часы пели: «Тик-так, семь часов, время вставать, время вставать, время вставать, семь часов!». Так громко, будто боялись, что никто не придет. Утром дом был пуст. Часы тикали, всё повторяя и повторяя звуки в пустоте. «Семь часов девять минут, время завтракать, семь часов девять минут!».

На кухне зашипела плита и выбросила из своего теплого недра восемь идеально поджаренных тостов, восемь яичниц, шестнадцать ломтиков бекона, два кофе и два стакана прохладного молока.

«Сегодня в городе Аллендейле, штат Калифорния, 4 августа 2026 года,» — раздался другой голос с потолка кухни. Он повторил дату трижды, чтобы уж точно запомнить. «Сегодня день рождения мистера Фезерстоуна, а так же годовщина свадьбы Тилиты. Страховка оплачивается,как и счета за воду, газ и свет.»

Где-то в стенах щелкали реле, под электрическими глазами скользили ленты памяти.

«Восемь один, тик-так, восемь один, пора в школу, на работу, бегом, бегом, восемь, один!». Но двери не хлопнули, не слышно было мягких шагов резиновых каблуков по ковру. На улице шёл дождь. Метеокоробка на входной двери тихо пела: «Дождь-дождь, уходи; зонтики, плащи на сегодняшний день..» И дождь барабанил по пустому дому, отдаваясь эхом.

Где-то снаружи звякнул гараж и поднял дверь, показывая ожидающую машину. Через пару мнгновений дверь снова опустилась.

В восемь тридцать яйца сморщилось, а тосты стали твёрдыми, словно камень. Алюминиевая лопатка соскребла их в раковину, где горячая вода закружила их по металлическому горлу, которое переварив их, смыло в канализацию в далёкое море. Грязная посуда оказалась в посудомоечной машине, а после выскочила оттуда сухой и сверкающей.

«Девять часов пятнадцать минут,» — пропели часы, — «пора убираться».

Из нор в стене выскочили крошечные роботы-мыши из резины и металла, ими была переполнена комната. Они стучали по стульям, разминали ворс ковра, нежно всасывая скрытую пыль. Затем нырнули в свои норы, словно таинственные захватчики. Их розовые электрические глаза померкли. Дом был полностью чист.

Десять часов. Солнце наконец выглянуло после дождя. Дом стоял один среди города из обломков и пепла. Это был единственный дом, который уцелел. Ночью разрушенный город испускал радиоактивное свечение, которое можно было увидеть за множество миль.

Десять часов пятнадцать минут. Разбрызгиватели в саду взметнулись золотыми фонтанами, наполняя мягкий утренний воздух яркими россыпями капель. Вода била по оконным стеклам, стекая по обугленной западной стороне, которая когда-то была выкрашена в белый цвет. Весь западный фасад дома был черным, за исключением пяти небольших мест. Вот краской изображён силуэт мужчины, стригущего газон. Здесь, как на фотографии, женщина наклонилась, чтобы собрать цветы. Еще дальше их изображения высаженные на дереве в одно титаническое мгновение. Маленький мальчик, руки которого вскинуты к небу, чуть выше, изображение брошенного мяча, и напротив него девочка, у которой руки подняты, чтобы поймать мяч, который так и не упал.

Осталось лишь пять пятен краски — мужчина, женщина, двое детей и мяч. Остальное — всего то тонкий слой угля.

Мягкие капли от разбрызгивателя наполняли сад падающими звёздами света.

До этого дня, как хорошо дом хранил свой покой. Как осторожно и внимательно он спрашивал: «Кто там? Какой пароль?». И, не получив ответа от одиноких лисиц и мяукающих кошек, он одержимо закрывал окна и задергивал шторы. Самозащита, граничащая с паранойей.

Дом вздрагивал от каждого звука. Если вдруг воробей задевал окно, то штора внезапно взлетала,а птица, испугавшись, улетала! Даже птица не должна была касаться дома!

Двенадцать часов дня.

На крыльце скулила и дрожаала собака.

Входная дверь узнала голос животного и открылась. Собака, когда-то огромная и упитанная, но теперь костлявая и покрытая язвами, вошла внутрь и прошла по дому, оставляя за собой следы грязи. За ней спешили злые от необходимости вновь подбирать грязь, мыши.

Ведь даже если листик пролетит под дверью, то, стеновые панели распахнутся, и механические мышки вылетят наружу. Пыль, волосы или бумага, схваченные миниатюрными стальными челюстями, исчезали в тех жестенах. Там они выбрасываются в трубы, ведущие в подвал, где находятся мусоросжигательная печь.

Собака побежала наверх, истерично скуля у каждой двери, пока наконец не осознал, как и весь дом, что здесь нет никого, кроме царящей везде тишины.

Он вдыхал воздух и царапал кухонную дверь. За дверью печь пекла блины, которые наполняли дом насыщенным запахом выпечки и ароматом кленового сиропа.

Собака пускала пену изо рта, лежала у двери, принюхивалась, ее глаза горели. Она бегала кругами, кусая свой хвост, кружилась в неистовстве и умерла. Она лежала в гостиной практически час.

«Два часа», — пропел голос.

Наконец, тонко почувствовав запах разложения, стая мышей загудела так же тихо, как серые листья, гонимые электрическим ветром.

Два часа пятнадцать минут.

Собака исчезла.

В подвале внезапно вспыхнула мусоросжигательная печь, и вихрь искр взметнулся в дымоход.

Два часа тридцать пять минут.

Из стен двора выросли столы. Игральные карты порхали,приземляясь на места. Мартини проявились на дубовой скамье вместе с сэндвичами с яичным салатом. Играла музыка.

Но за столами было тихо, а карты были нетронуты.

В четыре часа столы сложились, будто огромные бабочки, и исчезли за стенами.

Четыре часа тридцать минут.

Стены детской засветились.

На них животные обретали форму: желтые жирафы, синие львы, розовые антилопы, лиловые пантеры, резвящиеся в каком-то кристаллическом веществе. Стены были стеклянными. Скрытые фильмы скользили через хорошо смазанные зубчатые колеса, и стены жили. Пол детской был соткан так, что напоминал свежий, злаковый луг. По нему бегали алюминиевые тараканы и железные цыплята, а в жарком неподвижном воздухе колебались бабочки из тонкой красной ткани! Раздавался звук, похожий на большой спутанный желтый улей пчел в темных мехах, ленивое мурчание льва. Был слышен топот ног окапи, журчание свежего дождя из джунглей. Теперь стены растворялись в просторах сухой травы, миля за милей, и теплом бесконечном небе. Животные уходили в заросли и на водопои. Настал детский час.

Пять часов. Ванна наполнилась чистой горячей водой.

Шесть, семь, восемь часов. Посуда для ужина двигалась, вытворяя фокусы, а в кабинете что-то щелкнуло, и в металлической подставке напротив очага, где теперь пылал жаркий огонь, появилась сигара. На ней было полдюйма мягкого серого пепла.

Девять часов. Кровати согревались, ведь ночи здесь были действительно прохладными.

Девять часов пять минут. Голос вновь раздался с потолка: «Миссис Макклеллан, какое стихотворение вы хотели бы послушать сегодня вечером?».В доме по-прежнему было тихо.

Наконец голос сказал: «Поскольку вы не выражаете никаких предпочтений, я выберу стихотворение наугад». Тихая музыка сопровождала голос. «Сара Тисдейл. Насколько я помню, это ваше любимое…

Придут мягкие дожди и запах земли,

И будут кружить с их мерцающим голосом ласточки:

И песни лягушек в прудах.

И дикие сливы в садах;

Малиновки будут носить свои огненные перья,

Насвистывая свои прихоти на низкой проволочной изгороди;

И никто не узнает о войне, никто не будет в конце концов заботиться о том, когда она закончится.

Ни птица, ни дерево не огорчились бы,

Если бы человечество окончательно погибло бы;

И сама Весна, проснувшись на рассвете,

Едва ли поймет, что нас больше нету».

Огонь горел в каменном очаге, а сигара, превратившись в кучку тихого пепла, упала на поднос. Пустые стулья стояли друг напротив друга между безмолвными стенами, и играла музыка.

В десять часов дом переполошился.

В десять часов вечера дом начал умирать.

Подул ветер. Падающая ветка дерева проломила кухонное окно. Растворитель, разлитый в бутылки, разбился о плиту. Комната в одно мгновение загорелась!

«Пожар!» — закричал голос. Вспыхнул свет в доме, струи воды хлынули с потолков. Но растворитель растекся по линолеуму, облизывая, разъедая его под кухонной дверью, а голоса подхватили уже хором: «Пожар, пожар, пожар!»

Дом пытался спастись. Двери плотно закрылись, но окна бились от жары, а ветер дул и раззадоривал огонь.

Дом сдался, когда огонь множеством сердитых искр перемещался из комнаты в комнату. Из стен вылезали водяные крысы, пищали и стреляли своей водой, а после бежали за добавкой. А разбрызгиватели обрушивали ливни дождя.

Но было слишком поздно. Где-то, вздохнув, остановился насос. Дождь прекратился. Запас воды, который наполнял ванны и мыл посуду в течение многих спокойных дней, внезапно исчез.

Огонь потрескивал на лестнице. Он питался картинами Пикассо и Матиссами, как деликатесами, нежно поджаривая холсты и превращая их в черную стружку.

Теперь огонь добрался до постелей, стоял в окнах, менял цвет штор!

А затем, появилось подкрепление. Возникли слепые лица роботов, уставившиеся вниз, с кранами, из которых хлестала зеленая химия.

Огонь отступил, как отступает слон при виде мертвой змеи.

Здесь о полу извивались двадцать змей, уничтожая огонь прозрачным ядом зеленой пены.

Но огонь был умным. Он послал свои языки пламени наружу из дома, через чердак к насосам там. Взрыв! Мозг, управляющий насосами, был разбит на мелкие бронзовые осколки.

Огонь снова проник в каждый шкаф и охватил висящую там одежду.

Дом содрогнулся, его обнаженный скелет съежился от жары, его провода и нервы обнажились, как будто хирург содрал кожу, чтобы позволить красным венам и капиллярам дрожать в раскаленном воздухе. Помогите, помогите! Пожар! Бегите, бегите! Жара трескала и разбивала зеркала, как первый хрупкий зимний лед. И голоса завыли: «Пожар, пожар, бегите, бегите!». Словно дюжина голосов, высоких, низких, как дети, умирающие в лесу, совсем одни. И голоса затихали, когда провода выскакивали из своих оболочек, как горячие каштаны. Один, два, три, четыре, пять голосов умерли.

В детской горели джунгли. Синие львы ревели, фиолетовые жирафы скакали. Пантеры бегали кругами, меняя цвет, и десять миллионов животных, убегая от огня, исчезли вдали, в дымящейся реке… Еще десять голосов умерли.

В последний миг под огненной лавиной можно было услышать другие хоры, которые всё ещë объявляют время, подстригают газон или лихорадочно расставляют зонтики. Слышно было хлопающую и открывающуюся входную дверь, тысячу событий, происходящих, как в часовом магазине, когда каждые часы безумно бьют на час раньше или позже других. Сцена замешательства, хаоса, но одновременно и единства. Несколько последних мышей-уборщиков храбро выбегают, чтобы убрать ужасный пепел! И один голос, с полным пренебрежением к ситуации, читал стихи вслух в кабинете, окутанным пламенем, пока все катушки не сгорели, пока все провода не засохли и схемы не потрескались.

Огонь взорвался и рухнул на землю, выбрасывая клубы искр и дыма.

На кухне, за мгновение до того, как пролился дождь из огня, можно было увидеть, как плита с сумасшедшей скоростью готовит завтраки: десять дюжин яиц, шесть тостов, двадцать дюжин бекона, которые, съеденные огнем, снова заставляли плиту работать, истерично шипя!

Грохот. Чердак обваливается на кухню и гостиную. Гостиная на подвал. Морозильник, кресло, ленты киноленты, кровати и все остальное, словно скелеты, брошены глубоко под землю.

Дым и тишина. Много дыма.

Рассвет слабо показался на востоке. Среди руин стояла одна стена. Внутри стены, даже когда солнце встало, последний голос повторял снова и снова:

«Сегодня 5 августа 2026 года, сегодня 5 августа 2026 года, сегодня…»

There Will Come Soft Rains

In the living room the voice-clock sang, Tick-tock, seven o’clock, time to get up, time to get up, seven o ‘clock! as if it were afraid that nobody would. The morning house lay empty. The clock ticked on, repeating and repeating its sounds into the emptiness. Seven-nine, breakfast time, seven-nine!

In the kitchen the breakfast stove gave a hissing sigh and ejected from its warm interior eight pieces of perfectly browned toast, eight eggs sunny side up, sixteen slices of bacon, two coffees, and two cool glasses of milk.

«Today is August 4, 2026,» said a second voice from the kitchen ceiling, «in the city of Allendale, California.» It repeated the date three times for memory’s sake. «Today is Mr. Featherstone’s birthday. Today is the anniversary of Tilita’s marriage. Insurance is payable, as are the water, gas, and light bills.»

Somewhere in the wals, relays clicked, memory tapes glided under electric eyes.

Eight-one, tick-tock, eight-one o’clock, off to school, off to work, run, run, eight-one! But no doors slammed, no carpets took the soft tread of rubber heels. It was raining outside. The weather box on the front door sang quietly: «Rain, rain, go away; umbrellas, raincoats for today. ..» And the rain tapped on the empty house, echoing.

Outside, the garage chimed and lifted its door to reveal the waiting car. After a long wait the door swung down again.

At eight-thirty the eggs were shrive led and the toast was like stone. An aluminium wedge scraped them into the sink, where hot water whirled them down a metal throat which digested and flushed them away to the distant sea. The dirty dishes were dropped into a hot washer and emerged twinkling dry.

Nine-fifteen, sang the clock, time to clean.

Out of warrens in the wal, tiny robot mice darted. The rooms were a crawl with the smal cleaning animals, a l rubber and metal. They thudded against chairs, whirling their moustached runners, kneading the rug nap, sucking gently at hidden dust. Then, like mysterious invaders, they popped into their burrows. Their pink electric eyes faded. The house was clean.

Ten o’clock. The sun came out from behind the rain. The house stood alone in a city of rubble and ashes. This was the one house left standing. At night the ruined city gave off a radioactive glow which could be seen for miles.

Ten-fifteen. The garden sprinklers whirled up in golden founts, filing the soft morning air with scatterings of brightness. The water pelted window panes, running down the charred west side where the house had been burned, evenly free of its white paint. The entire west face of the house was black, save for five places. Here the silhouette in paint of a man mowing a lawn. Here, as in a photograph, a woman bent to pick flowers. Stil farther over, their images burned on wood in one titanic instant, a sma l boy, hands flung into the air; higher up, the image of a thrown ba l, and opposite him a girl, hands raised to catch a ba l which never came down.

The five spots of paint — the man, the woman, the children, the bal — remained. The rest was a thin charcoaled layer.

The gentle sprinkler rain filed the garden with fa ling light.

Until this day, how wel the house had kept its peace. How carefuly it had inquired, «Who goes there? What’s the password?» and, getting no answer from lonely foxes and whining cats, it had shut up its windows and drawn shades in an old-maidenly preoccupation with self-protection which bordered on a mechanical paranoia.

It quivered at each sound, the house did. If a sparrow brushed a window, the shade snapped up. The bird, startled, flew off! No, not even a bird must touch the house!

Twelve noon.

A dog whined, shivering, on the front porch.

The front door recognized the dog voice and opened. The dog, once huge and fleshy, but now gone to bone and covered with sores, moved in and through the house, tracking mud. Behind it whirred angry mice, angry at having to pick up mud, angry at inconvenience.

For not a leaf fragment blew under the door but what the wal panels flipped open and the copper scrap rats flashed swiftly out. The offending dust, hair, or paper, seized in miniature steel jaws, was raced back to the burrows. There, down tubes which fed into the celar, it was dropped into the sighing vent of an incinerator which sat like evil Baal in a dark corner.

The dog ran upstairs, hysterica ly yelping to each door, at last realizing, as the house realized, that only silence was here.

It sniffed the air and scratched the kitchen door. Behind the door, the stove was making pancakes which filed the house with a rich baked odour and the scent of maple syrup.

The dog frothed at the mouth, lying at the door, sniffing, its eyes turned to fire. It ran wildly in circles, biting at its tail, spun in a frenzy, and died. It lay in the parlor for an hour.

Two o’clock, sang a voice.

Delicately sensing decay at last, the regiments of mice hummed out as softly as blown gray leaves in an electrical wind.

Two-fifteen.

The dog was gone.

In the celar, the incinerator glowed suddenly and a whirl of sparks leaped up the chimney.

Two thirty-five.

Bridge tables sprouted from patio walls. Playing cards fluttered onto pads in a shower of pips. Martinis manifested on an oaken bench with egg-salad sandwiches. Music played.

But the tables were silent and the cards untouched.

At four o’clock the tables folded like great butterflies back through the paneled walls.

Four-thirty.

The nursery wals glowed.

Animals took shape: yelow giraffes, blue lions, pink antelopes, lilac panthers cavorting in crystal substance. The wals were glass. They looked out upon color and fantasy. Hidden films clocked through wel-oiled sprockets, and the walls lived. The nursery floor was woven to resemble a crisp, cereal meadow. Over this ran aluminum roaches and iron crickets, and in the hot stil air butterflies of delicate red tissue wavered among the sharp aroma of animal spoors! There was the sound like a great matted ye low hive of bees within a dark belows, the lazy bumble of a purring lion. And there was the patter of okapi feet and the murmur of a fresh jungle rain, like other hoofs, falling upon the summer-starched grass. Now the wals dissolved into distances of parched grass, mile on mile, and warm endless sky. The animals drew away into thorn brakes and water holes. It was the children’s hour.

Five o’clock. The bath filled with clear hot water.

Six, seven, eight o’clock. The dinner dishes manipulated like magic tricks, and in the study a click. In the metal stand opposite the hearth where a fire now blazed up warmly, a cigar popped out, half an inch of soft gray ash on it, smoking, waiting.

Nine o’clock. The beds warmed their hidden circuits, for nights were cool here.

Nine-five. A voice spoke from the study ceiling: «Mrs. McClellan, which poem would you like this evening?» The house was silent.

The voice said at last, «Since you express no preference, I shall select a poem at random.» Quiet music rose to back the voice. «Sara Teasdale. As I recall, your favourite…

There will come soft rains and the smell of the ground,

And swallows circling with their shimmering sound;

And frogs in the pools singing at night,

And wild plum trees in tremulous white;

Robins will wear their feathery fire,

Whistling their whims on a low fence-wire;

And not one will know of the war, not one

Will care at last when it is done.

Not one would mind, neither bird nor tree,

If mankind perished utterly;

And Spring herself, when she woke at dawn

Would scarcely know that we were gone.»

The fire burned on the stone hearth and the cigar fel away into a mound of quiet ash on its tray. The empty chairs faced each other between the silent wals, and the music played.

At ten o’clock the house began to die.

The wind blew. A faling tree bough crashed through the kitchen window. Cleaning solvent, bottled, shattered over the stove. The room was ablaze in an instant! «Fire!» screamed a voice. The house lights flashed, water pumps shot water from the ceilings. But the solvent spread on the linoleum, licking, eating, under the kitchen door, while the voices took it up in chorus: «Fire, fire, fire!»

The house tried to save itself. Doors sprang tightly shut, but the windows were broken by the heat and the wind blew and sucked upon the fire.

The house gave ground as the fire in ten bilion angry sparks moved with flaming ease from room to room and then up the stairs. While scurrying water rats squeaked from the wals, pisto led their water, and ran for more. And the wal sprays let down showers of mechanical rain.

But too late. Somewhere, sighing, a pump shrugged to a stop. The quenching rain ceased. The reserve water supply which had filed baths and washed dishes for many quiet days was gone.

The fire crackled up the stairs. It fed upon Picassos and Matisses in the upper ha ls, like delicacies, baking off the oily flesh, tenderly crisping the canvases into black shavings.

Now the fire lay in beds, stood in windows, changed the colors of drapes!

And then, reinforcements. From attic trapdoors, blind robot faces peered down with faucet mouths gushing green chemical.

The fire backed off, as even an elephant must at the sight of a dead snake.

Now there were twenty snakes whipping over the floor, kiling the fire with a clear cold venom of green froth.

But the fire was clever. It had sent flame outside the house, up through the attic to the pumps there. An explosion! The attic brain which directed the pumps was shattered into bronze shrapnel on the beams.

The fire rushed back into every closet and felt of the clothes hung there.

The house shuddered, oak bone on bone, its bared skeleton cringing from the heat, its wire, its nerves revealed as if a surgeon had torn the skin off to let the red veins and capilaries quiver in the scalded air. Help, help! Fire! Run, run! Heat snapped mirrors like the first brittle winter ice. And the voices wailed. Fire, fire, run, run, like a tragic nursery rhyme, a dozen voices, high, low, like children dying in a forest, alone, alone. And the voices fading as the wires popped their sheathings like hot chestnuts. One, two, three, four, five voices died.

In the nursery the jungle burned. Blue lions roared, purple giraffes bounded off. The panthers ran in circles, changing color, and ten milion animals, running before the fire, vanished off toward a distant steaming river…. Ten more voices died.

In the last instant under the fire avalanche, other choruses, oblivious, could be heard announcing the time, cutting the lawn by remote-control mower, or setting an umbre la frantica ly out and in, the slamming and opening front door, a thousand things happening, like a clock shop when each clock strikes the hour insanely before or after the other, a scene of maniac confusion, yet unity; singing, screaming, a few last cleaning mice darting bravely out to carry the horrid ashes away! And one voice, with sublime disregard for the situation, read poetry aloud in the fiery study, until a l the film spools burned, until a l the wires withered and the circuits cracked.

The fire burst the house and let it slam flat down, puffing out skirts of spark and smoke.

In the kitchen, an instant before the rain of fire and timber, the stove could be seen making breakfasts at a psychopathic rate, ten dozen eggs, six loaves of toast, twenty dozen bacon strips, which, eaten by fire, started the stove working again, hysterica ly hissing!

The crash. The attic smashing into kitchen and parlour. The parlour into ce lar, ce lar into sub-ce lar. Deep freeze, armchair, film tapes, circuits, beds, and a l like skeletons thrown in a cluttered mound deep under.

Smoke and silence. A great quantity of smoke.

Dawn showed faintly in the east. Among the ruins, one wal stood alone. Within the wal, a last voice said, over and over again and again, even as the sun rose to shine upon the heaped rubble and steam:

«Today is August 5, 2026, today is August 5, 2026, today is…»