Мама говорит, что её выдали замуж насильно, когда ей было всего семнадцать. Про отца я помню мало: только крики, вечерний грохот в дверь и то, как мы с мамой и братишкой бежали по темноте прятаться к соседям-цыганам. Отец забирал у мамы всё до копейки, а она разрывалась на трёх работах. Потом бабушка решила нас спрятать. «Поедете в санаторий, отдохнёте», — тихо сказала она, собирая наши узлы. Так мы оказались здесь, в Туркменистане.
Но «санаторий» быстро закончился. Маму снова выдали замуж. Отчим сначала казался хорошим, но когда родилась моя сводная сестрёнка, его родная дочь, я вдруг стала невидимкой. Вся любовь и внимание доставались только малышке.
В местной школе мне поначалу хотелось провалиться сквозь землю. Вокруг все говорили на туркменском, а я не знала ни слова. Чужая речь казалась мне раскалённым, колючим ветром пустыни. Но дома, когда отчима не было рядом, всё менялось. Татарские слова мамы были для меня тёплым, спасительным одеялом, под которым можно было спрятаться от любого страха. Дома мама учила нас по специальной книге и общалась только на татарском. Но я дала себе слово: я справлюсь. Схватывала всё на лету, зубрила правила и вскоре стала отличницей. Только вот местным девчонкам это не нравилось. Они дразнили меня и брата за то, что мы «не такие». Сестрёнка родилась смуглой, а мы с братишкой — светловолосыми, белокожими. Я приходила домой, размазывая слёзы по лицу, и кричала: «Мама, ну почему я такой родилась?! Зачем мне эти белые волосы?» Мне казалось, если я перекрашусь, меня наконец оставят в покое.
Летние каникулы у нас были особенными. Мы с братом тяжело работали в поле, чтобы заработать хоть какие-то манаты. Пололи, чеканили, собирали хлопок. Солнце жгло так, что земля трескалась. К вечеру пальцы были исколоты в кровь острыми сухими коробочками хлопчатника. Мы еле поднимали огромные, тяжелые тюки, грузили их на ишака и везли к бригадиру. Расчёт нам обещали только в конце осени. Но самым счастливым моментом дня был обед: мы прибегали с поля, а дома пахло уютом. Мама всегда ждала нас с горячими блинами или пирожками с луком и яйцом. Она улыбалась, вытирала мне лоб фартуком, и вся усталость исчезала.
Всё рухнуло первого ноября.
Мы вернулись со сбора хлопка, когда солнце уже садилось. Дома было подозрительно тихо. Никаких запахов еды. Мама лежала в постели, свернувшись калачиком и тяжело дыша. Она была на седьмом месяце беременности. Оказалось, пока нас не было, она решила натаскать воды из колодца в соседнем дворе — хотела успеть заполнить всю посуду до нашего прихода, чтобы мы не таскали тяжести после поля. От этой проклятой воды у неё выскочила паховая грыжа — застарелая болезнь, которая досталась ей еще от дедушки.
Скорая ехала бесконечно долго. Мне казалось, время просто остановилось. Когда врачи наконец зашли в дом, они даже не стали смотреть на маму. Я кричала, плакала, хватала их за халаты: «У неё грыжа! Посмотрите же!». Но фельдшер только отмахнулся: «Девочка, ты просто не знаешь сроков беременности, у неё обычные схватки».
Мама решила взять в больницу меня, а не отчима. Дорога превратилась в ад. Старый «УАЗик» скорой трясло на каждой кочке. Мама глухо стонала, сжимая мою ладонь так, что хрустели пальцы. Мне было невыносимо больно смотреть на её мучения, а в голове стучала только одна мысль: «Господи, пусть мы доедем побыстрее».
В холодной больнице мы долго ждали хирурга. Его фамилию — Ораев — я запомнила на всю жизнь. Он вошёл в приемный покой, равнодушно взглянул на нас и сухо отрезал: «Сперва оплатите операцию, потом будем резать».
У нас не было денег. Вообще. Все наши хлопковые миллионы манатов были еще у бригадира. Земля ушла у меня из-под ног. Я упала перед этим доктором на колени, пачкала колготки об больничный линолеум, умоляла, плакала: «Пожалуйста, спасите маму! Нам заплатят за хлопок в конце месяца, мы всё вернём, до копеечки! Пожалуйста!» Доктор молчал, а потом всё же кивнул.
В час ночи второго ноября маму повезли в операционную. Она слабо улыбнулась мне из-под простыни и прошептала: «Всё будет хорошо, доченька». Я осталась одна в пустой, пахнущей хлоркой палате. Стояла у окна, всматривалась в черную ночную тьму и молилась всеми словами, какие знала.
И вдруг тишину разорвал истошный, леденящий душу крик. Это кричала моя мама. Этот крик до сих пор стоит у меня в ушах. Операцию ей делали живьем, без наркоза. Я зажимала уши руками, сползла по стене и просто выла от бессилия.
Когда маму вернули в палату, она была белая как стена. Врач строго запретил ей вставать. Под утро меня сморила усталость, я прикрыла глаза всего на минуту, а проснувшись, увидела, что мама пытается подняться — ей нужно было в туалет, а от больничного судна она категорически отказывалась из-за стыдливости. Нас никто не кормил. Отчим так и не приехал. Нас спасла соседка Дина, которая работала в соседнем детском отделении: в обед она тайком принесла нам баночку теплого, живительного супа.
Третьего ноября, около пяти часов утра, маме стало совсем плохо. Она поймала мой взгляд и тихо, как будто прощаясь, сказала: «Доченька, если со мной что-то случится, напиши бабушке. Уезжайте к ней…».
«Замолчи! Пожалуйста, молчи, мама!» — я закрывала уши и рыдала.
Маме снова понадобилось в туалет. Он находился в самом конце темного, неосвещенного больничного коридора. Я шла за ней, придерживая за плечи. И там, в глухой темноте, прямо над унитазом, у мамы начались стремительные роды. Она успела поймать крошечного ребенка руками. Я в панике бросилась назад по коридору, сбивая стулья и крича на всю больницу: «Доктор! Помогите! Доктор!»
Прибежавшие врачи забрали младенца в инкубатор — он родился глубоко недоношенным, крошечным, как котенок. А у мамы началось страшное кровотечение. Никто из дежурных даже не попытался остановить его уколом. Уводя её на другой этаж, она успела шепнуть мне: «Езжай домой, уберись там, пригляди за младшими. Я скоро вернусь».
Вскоре приехал отчим. Обиженная на его равнодушие, я молча села в машину. На следующий день родственники отчима съездили в больницу и вернулись с улыбками:
«Всё в порядке, Сания идет на поправку». Я буквально летала на крыльях радости. Мы вымыли весь дом, ждали её.
Седьмого ноября, в воскресенье, мать отчима позвала нас в гости. За столом сидели люди, звенела посуда, я улыбалась, как вдруг с улицы донесся завывающий звук сирены. Скорая помощь подкатила прямо ко двору. Мы все высыпали на улицу. Из машины на носилках достали маму…
Она была без сознания. Её живот был огромным и вздутым, а глаза — широко открытыми, невидящими. Они всё время были открыты, устремлены куда-то в пустоту. Билось только сердце. От ужаса я закричала так, что сорвала голос. Взрослые стали шикать на меня, хватать за плечи: «Не пинай землю! Не плачь раньше времени!». Но я вырывалась и кричала им в лица: «Зачем вы её привезли?! Что вы с ней сделали?!». Из разговора фельдшера с отчимом я услышала страшные слова: «Мы ничего не можем сделать. Забирайте».
Скорая уехала прямо со двора. Братик остался в больнице , в инкубаторе, а маму занесли в дом. Как выяснилось позже, врачи допустили роковую ошибку — после родов в туалете они забыли вытащить плаценту. Начался сильнейший абсцесс, внутренние органы просто сгнили от заражения крови.
Мама лежала на кровати, уставившись в одну точку своими открытыми глазами. Тогда я еще не знала слова «кома». Я садилась рядом, брала её за руку и продолжала говорить с ней, зная, что она меня слышит. Восьмого ноября мы с родственниками поехали на почту, чтобы отправить телеграмму: «САНИЯ В ТЯЖЁЛОМ СОСТОЯНИИ, ПРИЕЗЖАЙТЕ». Когда я вернулась, снова села у её постели и тихо прошептала: «Мамочка, слышишь? Скоро приедет бабушка». В этот момент из маминых открытых глаз покатились две крупные, чистые слезы. Она всё понимала…
Девятого ноября мамы не стало.
Мой мир разбился вдребезги. Десятого ноября были похороны. По нашему мусульманскому обычаю маму завернули в белый саван. Когда тело опускали в могилу и сверху начала стучать сырая земля, у меня потемнело в глазах, и я упала без сознания.
Началась сиротская, пустая жизнь. Через несколько дней в дом пришли те самые врачи. Думаете, они извинились? Нет. Они спросили, будем ли мы забирать ребенка из инкубатора, и потребовали деньги за ту самую операцию грыжи. Я до сих пор поражаюсь, какими жестокими могут быть люди.
Меня долго выжигал страшный груз вины. Мне казалось: оставшись я тогда в больнице, не уезжая домой, я бы заставила их спасти её! Если бы я в свои тринадцать лет знала медицину, я бы кричала на Ораева, я бы требовала вытащить эту плаценту! Но историю не переписать. Этот страшный ноябрь научил меня одному: бороться и требовать своего до самого конца. Не верить никому на слово.
Отчим всё же забрал крошечного братика из больницы. Я заменила ему мать: забросила школу, не спала ночами, поила его козьим молоком и теплыми смесями. Но через месяц отчим холодно заявил, что отдаёт младенца своему бездетному брату на усыновление. Моё сердце разорвалось во второй раз. Братик был живым напоминанием о маме, он был так похож на неё… Я вернулась в школу, а после уроков тайком бегала навещать его. Но его приемная мать оказалась злой: стоило её мужу выйти за порог, как она начинала бить плачущего малыша. А при муже притворялась святой. Я смотрела на это и задыхалась от ненависти.
Зимой мы наконец получили те самые «хлопковые» деньги — 1 695 000 один миллион шестьсот девяносто пять тысяч туркменских манатов. Но радости не было. А вскоре пришел еще один удар в спину — телеграмма от бабушки. Они написали, что не приедут, потому что просто не поверили нашей первой телеграмме. Они думали, мы преувеличиваем…
Не успело пройти и ста дней траура, как родственники отчима привели в дом чужую женщину по имени Рано. Она была ленивой и вульгарной, но отчим полностью потерял голову. На следующий день они поехали на базар. Отчим взял с собой все наши заработанные на хлопке миллионы манатов и слепо отдал их ей. На рынке Рано попросила его подождать у входа, забрала сумку с деньгами и исчезла навсегда. Вечером отчим вернулся ни с чем: без денег, без новой жены и без еды.
В доме наступил страшный, звенящий голод. Наша одежда износилась, мамы не было, а человек, который должен был нас защищать, просто пустил по ветру всё, ради чего мы с братом проливали кровь и пот на хлопковых полях.
В ту ночь, слушая, как тихо плачут от голода моя шестилетняя сестрёнка и одиннадцатилетний братишка, я сидела у окна и смотрела на луну. Мои светлые волосы, которые я так ненавидела в школе, отливали серебром. Я поняла: мне всего тринадцать, но детство закончилось. Больше никто и никогда не защитит нас, кроме меня самой.
Я аккуратно достала со дна сундука старую мамину книгу на нашем родном татарском языке и спрятала её на самое дно узелка. Мой план созрел окончательно. Я дождусь весны. Я дождусь своего четырнадцатилетия, когда мне выдадут первый документ, крепко сожму маленькие руки своих родных братишки и сестрёнки, и мы побежим. Туда, где нас никто и никогда не найдёт. В Казахстан. Там живут наши родственники, там нас встретит тётя — мамина родная сестра. Она поможет нам окрепнуть, а оттуда мы обязательно вернёмся на нашу далёкую Родину.
Мама, ты слышишь меня? Я смогу. Твоя белая девочка с хлопкового поля спасёт нас всех. Обещаю.