Облака белоснежными конями неслись по чистому небу, будто играя друг с другом, собирались в табун, затем вновь разбегались по голубому полю в звонкой тишине. Не было даже ветра, в воздухе витало то самое прозрачное спокойствие, которое появляется тогда, когда ты начинаешь ощущать полное единение с природой. Солнце иногда пробивалось сквозь легкие клочья облаков и играло на листьях, на только что вымытых окнах, на маленьких лужах, по капле набежавших на идеально гладкую дорожку с политых мамой флоксов.
Совершенно юный мальчик, сидя в тени раскидистых яблонь, четой стоящих у недавно выкрашенного забора, с упорством, свойственным только тем, кто заинтересован в результате своей работы, рисует в чуть смятом альбоме ярко розовые цветы, которые со скрытым презрением вперили множество глаз в свой рождающийся портрет. По крайней мере, он считал, что именно так они на него и смотрят: ему они совершенно не нравились. Клумба, усыпанная флоксами, была настолько ровной и неестественно правильной, что ему тошно было на нее смотреть, а уж тем более – рисовать.
Еще недели не прошло с того момента, как их семья переехала в этот район, мало чем отличающийся от их старого: те же стройные полосы аккуратненьких, полностью одинаковых домиков фисташкового цвета, белоснежные низкие заборы, пестрые клумбы, гладкие каменные дорожки, яблони одного сорта, рассаженные по углам участков, имеющие неживую, искусственную форму, даже тени их были так похожи, что иногда это пугало. Яблоки с них хвалили все. Медовые, румяные, сладкие…
Семнадцатый был убежден, что яблоки излишне приторные, будто слепленные из сахара, невыносимые, как и эти дома, эти клумбы, и эти мертвенно бледные дорожки.
Как и эта традиция, закрепившаяся так давно, что никто не помнит, когда это стали считать традицией – давать вместо имен простые числа. Жизнь – огромный математический пример, по видимости, полагали они и решили его упростить. А потом в числа вдохнули жизнь, и теперь семнадцать – это смелость, мудрость и, к огромному удовольствию, удачливость, так почитаемая в семье «недовольного» мальчика.
Отец, награжденный цифрой «5», считал, что удача тоже на его стороне, ведь их семья теперь живет в районе получше и в доме побольше. Теперь на вопрос о своей самой большой мечте он отвечал, что хочет только новую машину. Семнадцатый любил своего папу и знал, что тот любит их всех: его, маму и брата, но еще он знал, что папа любит хорошее материальное положение.
Иногда за ужином глава семьи спрашивал у сыновей, как их успехи в школе. Семнадцатый знал, что и от кого ждет отец. С каждого из своих отпрысков он спрашивал определенные успехи: младший должен иметь блестящие результаты в своем обучении, а старший… Семнадцатый никогда не понимал, почему от Первого все ждут какого-то туманного, но так безнадежно манящего всех грандиозного успеха, который никто не связывает с хорошими отметками или прилежанием. Отец считал, что у Первого уже есть все, чтобы получить еще больше: интеллект, смекалка, обаяние и множество других красивых, многообещающих слов.
Семнадцатый же думал, что его брат не обладал феноменальными знаниями, да и к тому же, не считал нужным их приобретать, был заносчив и необоснованно груб со всеми, кто не дотягивал до его лично выработанной планки «человека интересного», которая почти во все время держалась на похабных шуточках, кутеже и неудержимом веселье. Несмотря на это, Первый был убежден, что он станет тем, кто точно войдет в историю.
Хотел ли Семнадцатый, чтобы сотни лет после его смерти люди повторяли его имя снова и снова и заучивали когда-то оброненные им слова как молитву? Нет. А даже если бы хотел, то что бы это изменило? Как бы эта жизнь, уже построенная вдоль дорожки, которую когда-то кто-то превратил в единственный путь, который может привести тебя к обетованной земле, не выводила из себя, не становилась невыносимой — она не могла исчезнуть, изменится до неузнаваемости и стать детищем убеждений и мечт одного человека. Зиккуратом возвышалась одна единственная, выкладываемая по кусочку, по крупинке, вышиваемая на полотне времени судьба человека…
***
Утром Семнадцатый проснулся со знакомым чувством того, что колесо его жизни пошло на новый оборот: первый осенний день — первый в новой школе, в новом учебном году, который не обещает изменить что-то так, что к его концу он, подобно фениксу, переродится и увидит мир новыми глазами. Даже в свои четырнадцать он понимал, что эти красивые строчки пишут только в глупых мотивационных книжках.
Через полчаса Семнадцатый уже медленно шагал по унылой садовой тропинке, неся на одном плече школьную сумку и жмурясь от лучей утреннего теплого солнца. Краем глаза он видел, что флоксы ехидно смотрят на него, будто наслаждаясь его унынием. «Мерзкое утро, мерзкие цветы, мерзкая дорожка и мерзкая новая школа», — подумал мальчик со злобой.
Новая школа предстала перед ним в унылом песочном цвете с недавно вымытыми, блестящими оконными стеклами в обрамлении белоснежных рам. У крыльца ютились приземистые кустики бледных цветов, а на заднем дворе показывались знакомые яблони, делившие землю с деревьями, не несущими плодов. Поездка в автобусе уничтожила в Семнадцатом какие-либо надежды на то, что этот день будет хорошим, и теперь он шел учиться без особого желания и интереса, представляя, как чуть ли не до вечера будет сидеть за партой под еще жаркими лучами солнца и писать в тетрадь то, что ему в жизни никогда не пригодится.
Его новые одноклассники не отличались от прошлых: двадцать человек в идеально чистой, свежевыглаженной одежде с лоснящимися лицами, ровной, будто построенной кронциркулем улыбкой и скучающим взглядом. Семнадцатый их не осуждал: он и сам был одет так же, и его с детства учили быть вежливым со всеми, просто сегодня вид этого сгустка напускного лоска и приветливости, выдавленной из пальца, вызвал у него неприязнь. Несмотря на это, он сейчас же подошел к трем юношам, о чем-то лениво беседующим, и с приветствием протянул им руку…
Пять минут шагали так долго, что казалась, за это время с большими шансами на успех могли пересечь океан. Учитель, имя которого новичок не запомнил, в нос говорил о важности этого учебного года, о экзаменах, которые наступят раньше, чем все успеют понять, о значимости человеческого потенциала и как много их ждет, если они избавятся от лени и пустых надежд и захотят построить счастливую стабильность. Без участия Семнадцатый катал по парте карандаш, улавливая лишь обрывки возвышенной речи, как вдруг дверь скрипнула, и что-то яркое запрыгнуло в класс.
— Двенадцать Тринадцать, это абсолютно неприемлемо даже для тебя, — почти взвыл сбившийся учитель, — опаздывать в первый учебный день – это зверская наглость! И что на тебе надето? Разве у нас здесь венецианский карнавал?!
Семнадцатый еще раз обратил внимание на то, как ужасно звучит имя и фамилия в числах вместе. Так он чувствовал себя еще менее человечно: как будто кто-то провел на складе инвентаризацию и достал с верхней полки лот номер «один-два-один-три». А еще Семнадцатый обратил внимание на то, что новоприбывший лот был явным браком среди существующих в этом классе: на только что пришедшей девушке было ярко-желтое платье цвета водяных кувшинок, мало похожее на карнавальное, но не идущее в ряд с белыми блузками и черными юбками других его одноклассниц.
Неожиданно она сорвалась с места, будто не слыша упреков, пролавировала между тесно стоящими партами и изящно опустилась на соседний с Семнадцатым стул, которой до нее так никто и не занял. Юноша бросил на новую соседку ошарашенный взгляд, не упрекающий, а непонимающий: как будто эта девушка пять минут назад свалилась с луны или откуда-нибудь подальше, а потом как ни в чем не бывало пришла сюда и теперь выжигающе смотрела на учителя, поджав губы.
— Дессимилис, — вдруг негромко сказала она, не глядя на Семнадцатого.
Он уже перестал смотреть на нее, лишь изредка бросал косые взгляды, но это слово заставило его снова повернуть голову в ее сторону. Чуть помедлив, Семнадцатый шепотом спросил:
— Что, прости?
— Я говорю, что мое имя – Дессимилис, — будничным тоном ответила девушка. Наконец она посмотрела на него оценивающе, через секунду чуть сощурилась, и в ее глаза заблестели вопрошающие нотки.
— Это вроде прозвища, или тебя так дома зовут? – звучало так глупо, что Семнадцатый, осознав сказанное, быстро отвел глаза, но, набравшись храбрости, снова посмотрел на загадочную «Дессимилис». – Я слышал, как тебя зовут: мистер…ммм…кажется, Шестьдесят обратился к тебе по имени.
— Мистер Семьдесят. Я запомнила, потому что он возомнил, что он один стоит семерых, а не деле он — один сплошной ноль, — она хихикнула над своей шуткой и стрельнула победным взглядом на учителя. Семнадцатый подумал, что это звучало по-детски надменно, но лишь улыбнулся. – А Дессимилис – это мое имя, а всякие числа – это ерунда, я личность, а не пронумерованная деталь это огромной машины.
— Машины?
— Ну, да, а что? Вон этот «ноль без семерочки», — она глазами указала на уже начинающего краснеть от духоты и раздражения несостоявшегося оратора, все еще продолжавшего что-то говорить, — он сейчас громогласно вещает что-то о том, что если мы будем хорошо учиться, то сможем построить светлое будущее и составим замечательную ячейку общества. Когда мы выйдем отсюда, нас быстренько соберут в какой-нибудь коленвал или маховик, и будем мы хорошо и весело крутится где-нибудь на задворках, пока не износимся и нас не выкинут.
— Если никто не будет крутится, то и машина не будет двигаться, — задумчиво произнес Семнадцатый.
— А кто сказал, что мы не будем крутиться? – с легким раздражением бросила ему Дессимилис. – Если мы не будем этого делать, то это еще хуже! Это как будто тебя прокатили по конвейеру завода, собрали, поцеловали, помахали тебе ручкой, а потом выкинули на помойку гнить под дождем и снегом. Хотя это нам и говорят: тот, кто не крутится в нашей машине, должен гнить в сторонке… А крутится можно везде, не только в этом их гигантском аппарате для пожирания человеческих душ — даже нужно!
— Для пожирания душ… Это звучит совсем плохо, — Семнадцатый представил, как его перемололи, а потом слепили нового человечка, которой бегает из угла в угол и кричит лишь «хорошо» и «плохо». – Этого никогда не случится, люди такого никогда не допустят!
— А много ли людей здесь осталось? Настоящих людей?
Семнадцатый замер и задумался об этом. Стать человеком очень сложно, но еще сложнее перестать им быть. Он так считал. Да и кто видел этого самого Человека? Такого, увидев которого, все бы сразу встрепенулись и бросились за ним, за его образом, вырывая из этой нарисованной фигуры кусочки, тщетно пытаясь приставить их себе, меряясь ими друг перед другом, вывешивая их как единственное, что у них есть, ведь все, что жило в них до этого, рассыпалось, перестало быть видимым.
— Не знаю, — ответил юноша, потому что он действительно не знал. Даже если бы он познакомился с каждым человеком в этом мире, он бы никогда не сказал, сколько из них хороших людей, а сколько плохих.
— Их единицы, — уверенно ответила Дессимилис, — и это самое страшное, потому что…
— Двенадцать Тринадцать! Прекрати говорить вместе со мной! – взревел мистер «ноль без семерочки», оборвав девушку. – И не смей отвлекать этого юношу! Еще не хватало, чтобы он стал таким, как ты!
Через несколько минут Дессимилис шепотом произнесла:
— Я так и не услышала твоего имени…
— Семнадцатый, — теперь ему это имя казалось совсем неправильным и бездушным.
— Мы подумаем над этим, — девушка подмигнула ему…
После нескольких уроков они сидели на заднем дворе школы и разговаривали. Небо заволакивало темными тучками; солнцу удавалось пробиваться через них, но на землю падали лишь маленькие лоскутки света. Новые знакомые расположились на скамейке под необычно огромным деревом, которое, несмотря на свой возраст, не согнулось под старческим горбом и не разрослось – оно стояло подтянуто, деловито сложив свои «руки», напоминая детский рисунок, где все деревья состоят лишь из прямоугольника и круга. Семнадцатый показывал Дессимилис свои рисунки.
— Ты хочешь стать художником? – заинтересованно спросила девушка.
— Не думаю. Мой отец говорит, что это ненастоящая работа, — родители пророчили Семнадцатому карьеру в каком-нибудь офисе. Там, где душно, тесно и хочется удавиться. Отец любит стабильность. Стабильность – это хорошо, но не там, где к ней прилагается веревка и мыло. – Да и что я буду писать? Здесь все какое-то искусственное.
— Ты просто не искал места, где есть что рисовать, — Семнадцатый подумал, что хотеть рисовать, то что есть – этого мало, нужно хотеть передать. А здесь, видимо, все хотят внимать только пейзажам, состоящим из геометрических фигур. – Вот я тоже пишу, только не картины.
Она продекламировала ему несколько стихов. Все они были довольно резкие и непримиримые, о пошлости бытия, о всепоглощающем омуте, где тонут надежды и мечты, о злых людях, омрачающих мир, и о тех, кто может все исправить.
— Красиво… Ты про себя? Ну, тот, который может все исправить – это ты?
— Не только я. Нас много, не так много, как ты думаешь, конечно. Те единицы – это буквально мы, — с нотками гордости сказала Дессимилис.
— А остальные? – задал вопрос Семнадцатый. – Чем же они хуже? Исправить – это сложно, но на то мы и люди…
— Я уже говорила, что таких людей, о которых ты говоришь, их… Суть в том, что их и нет почти – на них глупо рассчитывать, — удрученно произнесла она, но это огорчение было скорее напускным: ей верилось, что есть спасители, а есть в будущем спасенные. А если все всё понимают, то кого остается спасать? А спасти хочется, потому что не зря же ты возделывала семена всех благих мыслей и чувств, родившихся к человечеству.
— Я понимаю, — через время ответил Семнадцатый. Пока эти слова, которые он услышал сегодня, заставляли его метаться из стороны в сторону и не понимать, жил ли он с обманчивыми мыслями всю жизнь или же эта загадочная девушка говорит то, что никогда не должно и не сможет осуществиться…
Вечером он засыпал, перемалывая в голове все, что сегодня услышал. Он знал это еще до нее, ему все это не нравилось. Но он никогда не думал, что нужно что-то исправлять. И что будет, когда машина перестанет работать? Они должны построить новую? Он должен построить? Это будет уже что-то другое. Она сказала, что нужно быть личностью, живомыслящей и свободной. Что он должен сделать, чтобы купить свободу? За окном тихо начали падать первые капли дождя.
***
На следующий день после уроков Дессимилис пригласила Семнадцатого в гости. Они втроем ели за столом в гостиной: новоиспеченные друзья и отец девушки – худой, начинающий седеть мужчина, работающий на какой-то неприметной работе, где занимаются какой-то бумажной волокитой.
За окном шел дождь: вечерняя морось превратилась в настоящий ливень, и теперь в окне сквозь стены из водяных струй ничего не было видно. Шум от непогоды смешивался с мерными голосами из телевизора. Кажется, там обсуждали политику или какие-то другие вечнонасущные темы.
— Заладили одно и то же, — буркнул мистер Тринадцать, — столько лет говорят, что превратят нашу жизнь в сказку, а что-то ничего не происходит. Разве я лентяй? Тружусь без отпуска и получаю копейки! А цены, сами знаете…
— Если бы у вас были деньги, на что бы вы их тратили? – поинтересовался Семнадцатый.
— Не знаю, съездил бы куда-нибудь посмотреть на всякие чудеса, — мужчина усмехнулся, насаживая на вилку лист салата, — или купил бы книги. У меня много книг, конечно, но что такое – много книг? Были бы у людей деньги, они бы больше думали о том, что они из себя представляют.
«Или бы поняли, как мало нужно для их счастья, и забыли обо всем», — подумал Семнадцатый.
— В любом случае, я не говорю, что мне нужны миллионы. Для достойной жизни нужно немного. Тут дело в справедливости, — мистер Тринадцать снял свои очки, чтобы протереть стекла, — у этих рож из телевизора денег как у дурака – фантиков, а у нас – кот наплакал. Здесь нужно что-то менять.
— Починить то, что сломано, — как бы подтверждая слова своего отца, сказала Дессимилис, — строить новый мир для новых людей, у которых в голове не опилки, а что посущественнее…
После ужина Семнадцатый и Дессимилис сидели на веранде и смотрели, как садовую траву поливает дождь.
— Почему у вас растут сливы? – поинтересовался юноша. – У всех яблони, а у вас они… Я пробовал, плоды кислые.
— Все так говорят, — это пробудило в Дессимилис веселье, — и тайно нас осуждают, наверное. А мне не нравятся их приторно сладкие яблоки, и что теперь? Каждый любит разное, разве это причина для осуждения?
Семнадцатый покачал головой. Семья Тринадцать вообще не походила на другие. Ему она нравилась. Все, что он услышал от Дессимилис за эти два дня, заставило его поверить в то, что нельзя жить в мире с раковой опухолью. Можно поддерживать его здоровье, но когда-нибудь мир умрет. Исцелить его – это решение. И это должен кто-то сделать, чтобы каждый мог жить своей счастливой жизнью.
— А теперь сделаем что-нибудь с твоим именем, — Дессимилис нарушила тишину, состоящую из шума дождевых потоков, — смотри на этот горшок.
Горшок с каким-то цветком стоял на краю веранды, поэтому в него затекали струи воды с крыши. На листьях его лежали крупные капли.
— Похоже на утреннюю росу, — просто ответил Семнадцатый.
— Как тебе такое имя? – задала неожиданный вопрос Дессимилис.
— Роса? Звучит странно, — он подумал о то, что это с трудом может служить именем. А потом вспомнил, как на рассвете поднимается солнце и как оно играет на юных каплях, приютившихся на усиках травы.
— Ро́сса, — подытожила Дессимилис. – Я готова называть тебя так.
— Хорошо, — улыбнувшись, согласился Росса.
***
— Они все не правы, все! – Диссимилис почти кричала на всю улицу. – Они повсюду! Тридцать восьмой, у которого отец – «важный человек», и сам он будет «важным человеком», Одиннадцатый, который хочет купить дом, автомобиль и еще кучу всего, а потом просто жить со всем своим добром, Девяносто девятая, которая хочет иметь трех детей и мужа, видеть в этом смысл жизни!
Шел жуткий ливень. Вода реками текла по тротуарам и дорогам, фонтаном била из сливных труб, перед этим омыв черепицы крыш. Росса шел рядом с Дессимилис, держа зонтик и глядя себе под ноги.
— А что не так? – тихо спросил юноша. – Ты говорила, что люди должны жить так, как хотят. Вот они хотят.
— Это не жизнь, это та же машина! И ее нужно разрушить. А это все те, кто мешают этому свершится, — уверенно сказала Дессимилис. – Равнодушные, глупцы, воры, преступники, инакомыслящие – они убивают наш мир, нашу жизнь, наши возможности.
— А для них ты инакомыслящая, — просто, как отрезал, сказал Росса.
— Но я права!
— Откуда ты знаешь, что ты права? Если бы с неба спустился человек и сказал, где правда, а где ложь, что хорошо, а что плохо, то я бы не стал тебя переубеждать. Мы никогда не узнаем, кто из нас живет по заповедям, потому что мы никогда не видели эти заповеди! – вдруг для него все стало ясно. – Ты говоришь важные вещи: мир болен, мы все нуждаемся в помощи. Но не презрением, ненавистью и искоренением несогласных, непонимающих и страдающих нужно его лечить…
Неожиданно дождь, не перестававший лить два дня, прекратился. Слабые лучи солнца, пробившиеся через тучи, заиграли на водяных потоках, на лужах, на каплях, лежащих на траве, цветах и листьях.
Больше Росса никогда ее не видел. Дессимилис ушла, а он не стал ее догонять. На следующее утро его вещи были собраны и стояли у двери. Он так и не понял, как родители дали согласие на то, чтобы он уехал в какую-то глушь, к своей единственной еще живой бабушке, в одиночестве живущей в дряхлом городке, горбатившемся вдалеке от крупных городов и федеральных дорог. Он был рад, он этого хотел. Наверное, для принятия самых важных решений людям не нужно много времени.
Старушка встретила его с неподдельной радость, которую на протяжении нескольких лет после смерти ее мужа убивало одиночество. Он поступил в маленькую школу, где не было лоснящихся лиц, идеально ровных улыбок и скучающих взглядов. Все было живым, не просто живым, а жаждущим этой жизни: деревья, не только яблони, но и те злополучные кислые сливы, груши и вишни, покосившиеся облезлые заборы, низкие домики и полуразрушенная церковь, на крыше которой с невероятным упорством прорастали жиденькие кусты, пышные клумбы цветов и утренняя роса на траве.
Росса выучился и стал художником. И он отправился в свое большое путешествие, где видел жизнь, жизнь такую, какая она есть: богатство и бедность, процветание и разруха, горы и равнины, подделки и реликвии, понимание и ненависть… Он видел ту огромную опухоль, которая расползлась по планете, залезла почти в каждый уголок и высасывала все человечное, что еще оставалось в этом мире. Росса писал. Писал все, что видел, и понимал.
***
— Мистер… Позвольте, как вас лучше называть? – грузный мужчина с широким лицом и толстой шеей, сдавливаемой пестрым безвкусным галстуком, смотрел на него в упор.
— Росса. Можно без формальностей. Я это не люблю, — повзрослевший художник ответил без принятой здесь улыбки.
Его картины стали так популярны, что сегодня их вывесили на одной из самых значимых выставок страны. Сегодня это была его выставка.
— Вот, знаете ли, пришел посмотреть на ваши картины, о них так много говорят в последнее время, — мужчина улыбнулся и вперил в художника свой стеклянный взгляд. – Вы сами их рисуете?
— Пишу. Я пишу картины.
— Хорошо, пишете, — это почему-то его рассмешило.
— Почему вы спрашиваете? – Росса чуть свел брови, не понимая, почему этот человек к нему подошел, почему спрашивает его об этом. Он видел этого ценителя искусства в какой-то политической программе какой-то крупной партии, стоящей у власти.
— Просто так странно, что художник между рисованием своих картин выступает перед людьми, пишет какие-то статейки с провокационными мыслями, которые впитывают массы, — улыбка пропала с его лица. – Того и гляди пойдут с вами на баррикады.
— Я художник, а не революционер, — с тихим негодованием ответил Росса.
— А не вы ли говорили, что мир прогнил, мир болен, и нужно что-то менять? – по его рту прошла судорога, он чуть побледнел и в ту же секунду поправил тесный галстук. – Очень похоже на пропагандистские лозунги, порождающие вредные настроения.
— Я человек, поэтому хочу видеть вокруг себя людей. Когда общество идет за жестокими, ненавидящими и себялюбивыми, они заводят их в тупик, — Росса ждал, когда собеседник совершит очередной выпад. – Я лишь хочу, чтобы мы с вами жили в здоровом мире.
— Что для вас самое главное? – этот вопрос прозвучал так неожиданно после упреков в несогласии с действительностью.
— Любовь, — Росса ответил, не задумываясь, — любовь к тому, что я делаю, к миру, в котором живу, к друзьям и врагам, ко всему.
— Я с вами не согласен, — его лицо снова стало спокойным. – Можете меня ненавидеть.
— Это ваше право, я не буду ненавидеть человека за его мысли и мнения, — Росса думал о том, что он хочет от него услышать.
— И все дело в любви? – он победоносно смотрел на художника.
— Мир лечится любовью и пониманием. Один человек сказал мне, что мы детали огромной машины и что эта машина нас убивает, поэтому мы должны с ней бороться, бороться с теми, кто поддерживает ее существование, — Росса понимал, что грузный мужчина слушает, но не слышит, никогда не услышит, — но машина вечна, ее не уничтожить. Если каждая деталь будет ненавидеть другую за то, чем она живет, что она делает и думает, то машина развалится, а мы перестанем значить хоть что-то. Я хочу, чтобы люди, я и вы, понимали это, понимали друг друга. Начните лечить себя, а с этим вылечится и мир. Есть одна болезнь – это ненависть.
— Да вы золотой человек, мистер, — художник перестал быть ему интересен, — рисуете картины, да еще и нравственно одарены.
Росса понимал, что этот человек над ним насмехается. Вдруг одна из пуговиц его пиджака отвалилась и упала на пол. Художник поднял и протянул ее хозяину.
— Завтра пришьют, — отмахнулся он.
«Поздно пришивать, да и незачем», — посмотрев на трещащий по швам от грузного тела пиджак, подумал Росса и лишь понимающе кивнул.