Почти у всех дома хранятся старенькие шкатулки со старыми вещицами: бабушкиными колечками, дедушкиным мундштуком, какими-то пуговичками, старомодными, а оттого и диковинными, чьими-то письмами… У нас дома есть подобная кладезь старины. Однажды, убираясь в серванте, я увидела коробочку-шкатулку с приклеенными ракушками для красоты, видимо. И что-то молнией пронзило меня изнутри.
«Что там?» — подумала я и мокрыми от волнения ладонями вцепилась в то, что принадлежало не мне, но завещано, конечно, мне. Я бережно приоткрыла крышку и заглянула внутрь. Никаких бус, заколочек и гребешков я там не обнаружила.
Но зато… Зато вся шкатулка была набита пожелтевшими, старыми фотографиями. А сверху такие знакомые глаза! Да-да, не просто фотография, а взгляд тёплых, добрых, родных глаз…
Я бегу к маме с протянутой в руке фотографией и, заикаясь, спрашиваю: «Это моя прабабушка?». И как приговор в ответ: «Да, Анна Михайловна». Почему приговор? Да за то, что в свои 16 лет я ни разу не спросила, кто и где сейчас мои предки. Даже стыдно стало за прежнее безразличие.
И мама пригорюнилась, затихла, а потом, выдохнув, пригласила: «Давай чайку попьём, а я расскажу тебе об этой удивительной маме моей мамы». Так и сказала: «О маме моей мамы.» А значит, о моей прабабушке.
Анна Михайловна – простая русская женщина из чувашского села. По воспоминаниям, стройная, высокая, румяная, любившая накинуть цветастую шаль на девичьи плечи. Она была строгого поведения, не позволяла парням заигрывать с ней. И каково было удивление односельчан, когда недотрога Аннушка дала согласие выйти за недавнего вдовца, чья жена умерла во время родов, а у Константина остались сиротами два мальчика: один трех лет, а другой новорожденный, а потому слабенький, которого уже назвали Вячеславом. «Как, — судачили люди, — молодая на таких малюток решилась пойти замуж наша Аннушка?»
А она решилась, потому что в груди ее билось большое человеческое сердце!
Как ей было нелегко, можно было только представить, но не об этом речь. Она же была с русским характером, а о таких женщинах еще поэт Некрасов писал. Подрастали Дмитрий и Вячеслав, а в доме уже звучали голосочки еще двух детей, Сергея и Людмилы.
Кто знал Анну Михайловну, вспоминали ее милосердие. Она и грязных, завшивленных нищих домой приводила, топила для них баню, обстирывала, кормила и отпускала с узелком еды.
Ребята в этой семье росли отзывчивые, по-детски озорные, трудолюбивые. И казалось, счастью не будет конца. Но… на время оно прервалось – началась Великая Отечественная война. Подросших мальчишек по очереди забрали в армию. Сколько слез вместила подушка Анны Михайловны нигде не отмечено! Чуяло материнское сердце, что война размесила, как танковыми гусеницами, человеческое счастье их семьи. Старший Дмитрий прошел все дороги войны до Берлина, был трижды ранен. Вячеслав вернулся с одним легким и оторванной мышцей на левой ноге, а оттого передвигался с трудом. А Сергей? Вот о нем особый сказ… Его так изуродовало и контузило, что, когда однополчане доставили после госпиталя его домой, Анна Михайловна и не узнала в изуродованном теле своего сына. В отуплении она вглядывалась в обезображенное в бою лицо незнакомого, но с такими знакомыми ей глазами, что слезы потекли рекой из ее голубых глаз, сердце вмиг сдавили боль и тоска, и она прижала к груди то ли сына, то ли не сына и уверенно сказала сопровождающим: «Оставляйте: он же наш, русский солдат. Я его подниму на ноги!» И подняла, и научила заново говорить, ходить. И сыном он ее оказался. Не ошиблось материнское сердце. Да и любого она бы смогла полюбить, как свое дитя. Она же русская мать! А младшенькая Люсенька (как ее дома звали все) помогала спасать мамино сердце от боли, жалости, ненависти, от принесенного войной горя.
Вот такая судьба моей прабабушки Анны Михайловны, мамы моей бабушки Людмилы.
А глаза? Ее добрый, теплый взгляд поселился уже в глазах моей мамы, любимой мамы. Теперь понимаю, почему из шкатулки меня обласкал ее взгляд, нашей Анны Михайловны, защитницы отчего дома, очага домашнего.