Заметив в противоположном углу комнаты ровный золотистый свет, Евгений повернулся в ту сторону. В дверях показался молчаливый Ленский, тонкой, нежной рукой прижимавший к себе увесистую на вид стопку немного измятых листов и державший изящный, но пыльный канделябр на три свечи. В этот момент он имел совершенно нелепый и даже чуть-чуть жалкий вид, казавшийся Евгению ужасно странным из-за непривычки наблюдать в гостиной кого-то постороннего в час своих ночных раздумий. Юноша же даже не повернулся в его сторону, а лишь еле заметным кивком поздоровался с недавно обретённым соседом, очевидно, сделав это даже не из чувства неприязни, а из-за нахождения в своих мыслях.
— Вам так приятно моё общество? — Со слабой усмешкой спросил Онегин, неожиданно для себя решив начать разговор.
Поскольку Ленский некоторое время ничего не отвечал, в комнате вновь воцарилась тишина, лишь на секунду разбавленная вопросом Евгения. Казалось, что его слова утонули в воздухе и растворились в звуке шуршащей бумаги. Однако через пару минут поэт отложил ещё чистое перо и ответил, даже не переспрашивая:
— На самом деле, я пока сам не разобрался, ведь одному работать привычнее, — юноша на секунду метнул взгляд к странице, лихорадочно осмотрев её, будто с желанием записать пришедшую идею, но тут же вновь неуверенно обернулся к мужчине.
— Тогда почему вы пришли? — Скучающе переспросил Онеги.
Едва слышный ответ — снова после небольшой паузы:
— Может, вы поможете мне продолжить поэму, кто знает, — вдруг, взглянув на собеседника, Владимир резко добавил: — Если я мешаю, то простите, я уйду.
— Вы извиняетесь по несколько раз на дню, — растягивая слова ответил его сосед. — Очень прошу, перестаньте это делать.
— Вас это ставит в неловкое положение? — В голосе поэта были очень отдалённые, но как бы смутно знакомые едкие нотки иронии, которые было бы тяжело расслышать, если бы Евгений вот уже несколько лет не оттачивал навык замечать любые, даже не сразу заметные эмоции.
Так или иначе, этот вопрос заставил его задуматься. И поскольку ответа не предвиделось, он смог лишь невозмутимо задать встречный:
— Что вы хотели этим сказать?
— Что с момента моего к вам переезда мы каждый вечер собираемся здесь на протяжении уже двух недель, и каждый раз здесь стоял только один, на пять свечей, канделябр, который вы привыкли приносить для себя. И каждый раз вы внезапно понимали, что теперь этой комнате понадобится ещё один, при этом забывая принести его хоть вечером, хоть днём. Но вы никогда за это не извинялись, — Ленский говорил мягко, размеренно, будто читая роман и, в итоге, подводя его к логическому завершению: — Возможно, вам в целом неловко слышать это слово.
Онегин слегка удивлённо взглянул на тускло освещаемый силуэт юноши. Подобный анализ он привык проводить сам и никак не ожидал услышать нечто похожее от легкомысленного, на первый взгляд, поэта:
— Да, иногда я бываю весьма, — подходящее слово никак не приходило на ум, — рассеян. В некоторых вопросах.
— Днём вы таким не кажетесь, — всё также без малейшего упрёка говорил Владимир.
— Днём?
— Я имею в виду, что когда вы один и не сталкиваетесь со мной, то выглядите уверенным, хмурым, но сдержанным, даже педантичным. И никак не рассеянным, — по-простому улыбаясь, ответил юноша.
— Вы умеете удивлять, — сказал Евгений, подойдя ближе к Ленскому и угрожающе наклоняясь к нему.
— Чем же? — Боязливо спросил он, поднимая глаза на стоящего совсем рядом собеседника.
— Знаете, вы представляетесь мне немного наивным и робким, но довольно жизнерадостным, беспечным, неопытным и с долей романтического восприятия мира. Это то, какие выводы я сделал насчёт вас ещё в первые дни нашего сожительства, — отчеканил мужчина, будто критикуя соседа за его характер. — И именно поэтому вы теперь меня поразили: от такого, как вы, я никак не ожидал столь хорошей наблюдательности, которая позволила вам заметить эту мою особенность.
Всё это время, казалось бы, спокойный Ленский нервно теребил в руках перо, ни разу не испачканное чернилами. После этих слов он крепко сжал его и, глядя на свои руки, с улыбкой ответил:
— Вы действительно очень чётко меня описали. А мой, так называемый, анализ вас — это лишь попытки понять, к кому же я всё-таки переехал. Тем более, что всё, сказанное мною, лежит на поверхности и наверняка замечалось многими.
— Почему просто не расспросить меня обо всех привычках и тонкостях? Не будет ли это проще? — При всей непринуждённости голоса, Онегин задал вопрос почти риторически, так, будто уже знал ответ на него.
— Потому что вы не выглядите как тот, кто будет рад огромному количеству вопросов. Знаете ли, иногда мне несколько, — он замялся, пытаясь понять, какое действительно чувство он испытывал, — страшно начинать с вами разговор.
— Вот как, — мужчина помедлил; его будто на секунду уколола совесть за то, что он ненароком смог испугать этого мальчишку. — Скорее всего, вы правы, — Евгений задумался, много ли людей испытывало схожие чувства по отношению к нему. Понизив голос, он продолжил: — Возможно, я не совсем приспособлен к длительному общению и проживанию с кем-то, тем более, если этим “кем-то таким” является такой радостный и жаждущий общения человек.
— Это дело привычки, — улыбаясь ответил Владимир, который очень развеселился тем, что всё же услышал фразу, хоть она и была сказана тише.
Медленно подойдя к огромному окну, в которое через узкую щель между шторами было видно тёмное небо, Евгений мрачно и обречённо, будто ожидая немедленного прекращения разговора и ухода собеседника, сказал:
— Вы многого обо мне не знаете.
— Так расскажите, — поразительно легко ответил Владимир.
— Вы уверены, что вас так интересует глупая биография случайного человека? — Безэмоционально усмехнувшись, Евгений повернулся к поэту. Тот отложил многострадальное перо, которым за сегодня не было написано ни одной буквы, и ответил:
— Я бы не был в этом так уверен, если бы вы уже как полмесяца не были моим соседом, о котором я знаю едва ли больше его полного имени. Так что, — он игриво усмехнулся, будто маленький ребёнок, сверкая глазами от любопытства, — господин Онегин, будьте любезны, расскажите хотя бы что-то о том, почему вы так немногословны и ходите с вечно уставшим выражением лица.
Мужчина заинтересованно поднял бровь, про себя удивляясь весёлости в голосе поэта и немного недовольно, но ловко увиливая от рассказа, сказал:
— Думаю, ваша история будет интереснее, чем моя. Да и вы всё-таки человек творческий, сможете лучше её сформулировать. Если вы не против, — он покосился на несколько пестрящих буквами листов.
Ленский повернул голову на свою работу и, поправив непослушные лёгкие кудри, ответил:
— Нет, не против. Я не могу написать ни строчки на этих самых листах уже больше трёх недель и не думаю, что сегодняшний вечер смог бы многое изменить.
Онегин облегчённо посмотрел на Владимира и, приняв вид самого заинтересованного слушателя, сел в кресло, поставив его совсем рядом с Ленским. Тот же, немного смущённо и с большим волнением, начал говорить.
Горькая, ненавистная правда, грустные воспоминания, неверие в происходящее и, будто от холода, дрожащие руки, поминутно поправляющие пушистые кудри — то, из чего состояла его история.
Слишком весёлый тон, не сходящая с лица радостная улыбка и блестящие глаза — то, что совсем не сочеталось и не складывалось в единую картину с рассказом, удивительно схожим с жизнью Евгения. Оказалось, поэт был разочарован в людях едва ли не так же сильно, как и сам Онегин. Юношу всё меньше увлекали шумные компании, глупый смех и бесконечные сплетни. Этот несчастный и неопытный романтик абсолютно не вписывался в едкий и наполненный лицемерием мир. Он продолжал верить, любить, переживать, смеяться и плакать, тратить уже заканчивающиеся силы на тех, кто видел в нём лишь весьма удачную партию для молоденькой красавицы-дочки, даже не пытаясь обратить внимание на внутренний мир юноши.
Казалось, что ему хотелось заплакать от собственных слов, но ни следа серебристой влаги нельзя было разглядеть на его глазах. Это было красиво. Грациозно. Впечатляюще. Это придавало молодому поэту столько зрелости, столько уважения в глазах Евгения, что он едва верил в такую заметную схожесть в их отношении к окружающим людям и едва находил в себе силы слушать его рассказ дальше, а не пытаться уследить за эмоциями, мелькавшими на слегка бледном и взволнованном лице. После такого Онегин совершенно не хотел рассказывать ничего о себе, о том, каким он был и каким стал, не хотел говорить ничего больше того, что Ленский уже знал о нём. Пусть в его голове всегда будет образ чуть загадочного, мрачного, с грустной усмешкой Евгения. Пусть он больше ничего не узнает. Пусть не разочаруется так же, как все остальные. И потому он ещё несколько минут то спрашивал ненужные, мелкие подробности, то усмехался тому, отчего заливался смехом он, то многозначительно молчал, стараясь свести разговор на нет и отбить у собеседника всякое желание узнать больше о самом Онегине. Вместо этого он всё больше понимал чувства Владимира, всё больше сравнивал его жизнь и свою, всё больше хотел даже предупредить его обо всех тайнах и подводных камнях этого алчного и фальшивого мира.
Осознав всё это, он вдруг очень серьёзно посмотрел в глаза поэта. В эти чистые, искренние и кроткие глаза, каких не было ни у кого. Их обладатель должен знать, с кем связался, кто предложил ему спастись от надоедливой девушки и над чьей угрюмостью он смеялся час назад.
Всё с той же грустной усмешкой, Онегин сказал, что передумал и решил открыть Ленскому свою историю, что того несказанно порадовало. Он начал медленно ходить по комнате, пока Владимир всё с тем же детским любопытством следил за ним. По мере рассказа соседа, он принимал всё менее расслабленную позу, а выражение его лица принимало всё более серьёзный вид. А мужчина нарезал круги по тускло освещаемой гостиной и говорил, говорил, говорил. Непривычно резко, беспорядочно и каким-то тяжёлым, давящим голосом. У него в целом голос был холодный и как будто бы немного недовольный, но при этом всегда бархатный, не слишком высокий и не слишком низкий, такой, что его можно было с удовольствием слушать часами, абсолютно не вникая в смысл того, что было им сказано.
Однако сейчас это было просто невозможно, абсолютно точно, даже если бы кто-то попытался, потому что нельзя было беспечно слушать то, как медленно, снаружи проникая внутрь, испепеляя любую радость, равнодушие и саркастичность поглотили Евгения. Как сначала это нравилось ему, ведь это было что-то новое, будто бы истинно мудрое среди блестящей фальши. Как он научился пользоваться своим равнодушием по отношению к миру, как играл с чувствами людей, как сильно его забавляла их реакция на колкости, каких раньше никто не слышал от учтивого и приятного Онегина.
Слышать и осознавать то, как ему снова, медленно, с ещё большей силой надоел мир, вырастивший его. Как от скуки и апатии чувства и впечатления об обществе переходили в ненависть, презрение и клокотавшую внутри желчь, в желание бежать, бежать куда угодно, но подальше от этого театра.
Как и почему переехал в деревню. И наконец, узнать ответ на один из главных вопросов Ленского: почему Онегин так нелюдим?
Потому что он боится, что весь этот цирк начнётся снова, а он не сможет быть никаким, кроме циничного и хладнокровного.
— Поэтому я так мало рассказываю вам, — завершил он, почти обессиленно опускаясь в кресло, на этот раз в — другое, что было гораздо дальше от Владимира, будто защищая и себя, и его. — Вы не заслужили такого.
Эта фраза немного вывела Владимира из ступора и непонятного опустошения после рассказа. Он удивлённо улыбнулся и, встав и взяв свои бумаги, сказал:
— Раз я не заслуживаю, значит, всё будет в порядке и вы справитесь с вашими колкостями. А пока, — он снова лучезарно улыбнулся, — не переживайте насчёт того, что так много рассказали. Я благодарен вам, правда. Вы гораздо более искренний, чем думаете. По крайней мере, можете быть таким. Не бойтесь ничего и меня в том числе. Время покажет.
И время показало. Показало, что Ленский был прав, а Онегину не стоило бояться или переживать, что, впрочем, было бы ему дико несвойственно. Ведь подобные посиделки стали составлять основу их совместного времяпровождения в течение нескольких ближайших недель, если не месяцев. Владимир тихо заходил в гостиную и всегда начинал с вопроса: «Вам опять не спится?» или «Чем вы на этот раз занимались полночи?»
И эти, на первый взгляд, совершенно разные молодые люди могли часами сидеть при тусклом свете и вспоминать всё, что они прочитали и просмотрели, или всё то странное, а может, и совершенно обыденное, что происходило в их жизни. Или просто шутили и смеялись, так, что их было слышно на весь дом. Но кто им запретит! И потом, уставшие и вымотанные вредными философскими рассуждениями, они отправлялись спать.
И оба, уходя в свои комнаты, каждый раз тихо вздыхали, думая о том, как они жили до этого и как все дни оставались одинаковыми.