I
Зверь остановился у порога дома, готовый бежать в случае опасности. Северн отложил палитру и поприветствовал гостью. Кошка оставалась неподвижной. Её жёлтые глаза уставились на Северна.
— Котёнок, — мягко сказал он, — заходи.
Кончик её хвоста неуверенно дёрнулся.
— Заходи, — повторил он.
Видимо, его голос убедил её. Пряча за своим тощим телом хвост и продолжая неотрывно наблюдать за человеком, она медленно переступила порог дома.
Он с улыбкой встал из-за мольберта. Кошка тихонько наблюдала за тем, как Северн подошёл и без колебаний нагнулся к ней. Её взгляд пристально следил за его рукой, пока та не коснулась её головы. Кошка сухо мяукнула.
Северну было привычно общаться с животными, возможно, всему виной было одиночество.
— В чём дело, котёнок?
Её пугливые глаза пытались что-то сказать.
— Понимаю, — нежно произнёс он, — вот, возьми.
Потом, взяв на себя роль гостеприимного хозяина, он промыл блюдце, вылил туда остатки молока из-под бутылки, лежавшей на подоконнике, и, опустившись на колени, раскрошил в руках булку.
Зверёк встал и подкрался к блюдцу.
Рукояткой мастихина Северн смешал хлебные мякиши с молоком и отступил, когда её мордочка полезла в эту гущу. Он молча наблюдал за ней. Время от времени блюдце билось о плитку кафельного пола, пока кошка пыталась достать остатки еды. Наконец, она расправилась с последними кусочками хлеба, а её лиловый язычок вылизывал блюдце, пока оно не стало походить на полированный мрамор. Затем, равнодушно повернувшись в сторону, кошка принялась умываться.
— Правильно делаешь, — с более заинтересованным тоном произнёс Северн, — тебе это необходимо.
Она слушала краем уха, но не прерывая своё занятие. По мере того, как грязь с шерсти постепенно сходила, Северн заметил, что кошка была от природы белой. Однако её шёрстка местами облезла от болезней или уличных драк, её хвост был нездорово костлявый, а из спины торчали острые позвонки. Но чем дольше она себя вылизывала, тем более явным становилось её бесконечное очарование. Он ждал, когда кошка закончит, чтобы вернуться к разговору. Наконец, когда она закрыла глаза и скрестила лапки, поджав их к своей груди, он очень нежно произнёс:
— Котёнок, что же с тобой приключилось?
В ответ на его слова она грубо прохрипела, что он воспринял как попытку помурлыкать. Северн нагнулся, чтобы почесать её, и кошка снова хрипло мяукнула, на сей раз более дружелюбно и пытливо.
— Уверен, тебе намного лучше. Когда ты окончательно поправишься, в мире не будет никого краше тебя.
Польщённая, она поднялась и стала тереться о его ноги, оказывая знаки симпатии, на что он вежливо, но серьёзно ответил:
— Итак, что же тебя сюда привело, на улицу Четырёх Ветров? И как тебе удалось пройти пять пролётов и добраться до дома, где тебе будут рады? И что помешало тебе сбежать, когда я отвернулся от своего холста, чтобы встретиться с твоими жёлтыми глазами? Ты из латинского квартала так же, как и я? И почему ты носишь на шее алую подвязку с цветочками?
Кошка залезла ему на колени и замурлыкала, пока он гладил её тонкую белую шубку.
— Прости меня, — продолжал он ленивым голосом, подобному её мурлыканью, — если покажусь нетактичным, но я не могу не думать о твоей странной подвязке с цветочками, причудливо украшенной серебряной застёжкой. Видно, что застёжка выполнено из серебра: на краюшке можно разглядеть клеймо монетного двора, как того требуют законы Французской Республики. Итак, почему эта сотканная из розового шёлка и искусно вышитая подвязка висит на твоём исхудалом от недоедания теле? И я, надеюсь, не покажусь некультурным, если спрошу, не принадлежит ли это украшение твоей хозяйке? Она, случаем, не пожилая дама, что живёт лишь памятью о своей далёкой молодости? И она, видимо, до безумия тебя любит, раз доверила своё украшение? Это видно по размерам подвязки, хотя тебе она идёт, несмотря на тонкую шею. Однако я вижу, — а я очень внимательный, — что подвязку можно сделать шире. Серебряные ушки, коих пять, являются тому прямым доказательством. И только сейчас я заметил, что пятое ушко сильно изношено, будто для язычка застёжки такое положение стало привычным. Это придаёт форму круга.
Кошка c неким удовольствием поджала к себе лапки. На улице было тихо.
— С чего это твоя хозяйка решила наградить тебя подвязкой, что всегда носила сама? Ладно, почти всегда, — пробормотал Северн. Как она вообще додумалась отдать тебе это украшение? Неужели это была секундная слабость, когда ты, задолго до утраты всей своей красоты на улице, оказалась в её спальню, чтобы пожелать доброго утра? Ну конечно! Затем она уселась среди подушек, а её вьющиеся локоны рассыпались на плечи, когда ты, мурча, запрыгнула на кровать и пожелала прекрасного утра. Да, так и было.
Он зевнул, облокотившись на спинку кресла. Кошка всё ещё мурчала, мелодично сжимая и разжимая коготки на его коленях.
— Стоит ли мне рассказать больше о твоей хозяйке? Она великолепна, изумительна, — сонно пробормотал Северн, — а её волосы столь же увесисты, сколь полированное золото. Я бы мог нарисовать её, не на холсте, потому что мне потребуются цвета и оттенки ярче, чем на радуге. Я могу нарисовать её только с закрытыми глазами, ведь лишь во сне возможно представить нужные мне краски. Для её глаз я бы взял лазурное небо, не омрачённое ни облачком. Небо, прямиком из страны грёз. Для её губ я бы вырвал розы из храма долины покоя, а ради её лба был бы готов достать усеянные снегом верхушки гор, что упираются о поверхность Луны. Ох, она висит гораздо выше, чем у нас, хрустальная Луна страны грёз. Она идеальна, твоя хозяйка.
Слова замерли на его губах, а веки опустились.
Кошка тоже уснула, она свернулась, прижав свою щёку к боку, а её лапы расслабились и стали мягкие, как подушки.
II
— Мы удачно проспали обед, — потягиваясь, сказал Северн, — ведь на ужин я могу предложить тебе лишь то, что умудрюсь купить на один франк.
Кошка проснулась, выгнула спину, зевнула и посмотрела на него.
— Что же поесть? Жареную курицу с салатом? Нет? Может, ты предпочитаешь говядину? Ну разумеется. А я, пожалуй, куплю себе яйцо и кусок белого хлеба. И вино. А тебя угостить молоком? Думаю, да. И ещё возьму свежую воду, — он взглянул на ведро в раковине.
Северн надел берет и вышел из комнаты. Кошка проводила его до двери и, когда он ушёл, уселась поудобнее, принюхиваясь к щелям и заострив ухо, чтобы вслушиваться в каждый скрип в этом старом доме.
Дверь внизу то открывалась, то закрывалась. Кошка выглядела серьёзной, на мгновение даже ошарашенной, а её уши прижались от нервного ожидания. Чуть погодя она встала, резко взмахнула своим хвостом и бесшумно обошла квартиру. Она чихнула из-за скипидара в банке, спешно отступила к столу. Удовлетворив своё любопытство, изучив красный воск для моделирования, кошка вернулась к двери и уставилась на трещину около порога дома. Раздался жалобный кошачий плач.
Явившись, Северн выглядел так, будто вернулся с поминок, но кошка нарочито радостно стала кружиться вокруг него, тереться своим исхудалым телом об его ноги, с большим интересом пыталась залезть под руку и всё это время без устали мурлыкала.
Он положил на стол завёрнутый в коричневую бумагу кусок мяса и с помощью перочинного ножа нарезал его на куски. Молоко, служившее ему лекарством в случае болезни, налил в блюдце.
Кошка подошла к блюдцу, одновременно мурчала и вылизывала содержимое.
Приготовив и съев яйцо с куском хлеба, Северн наблюдал за тем, как она поглощала мелконарезанную говядину, а после ужина он выпил стакан воды из-под ведра в раковине. Затем он присел и положил кошку на колени, а та свернулась в клубок и стала вылизываться. Северн продолжил с ней разговор, особенно нежно поглаживая.
— Кошка, я выяснил, где живёт твоя хозяйка. Это недалеко, под той самой протекающей крышей, но в северном крыле, где, я думал, никто не живёт. Сторож рассказал мне об этом. Совершенно случайно сегодня он почти что трезв. Мясник с улицы Сени, где я купил мясо, знает тебя, а старый хряк пекарь с насмешкой говорил о тебе. Они поведали мне о тяжёлой жизни твоей хозяйки, во что я не верю. Они сказали, что хозяйка безответственна, легкомысленна и ленива. Низенький скульптор с первого этажа, что покупал булки у старого хряка, впервые заговорил со мной, хотя мы всегда только кланялись друг другу. Он сказал, что она очень красива и добропорядочна. Он видел её лишь однажды, поэтому не знает её имени. Я поблагодарил его. Даже не знаю, почему я сделал это настолько откровенно.
— На этой проклятой улице Четырёх Ветров всегда задувает с особой злобой.
Скульптор смутился, однако, выходя из магазина, сказал мне:
— Я уверен, месье, она добропорядочна настолько, насколько прекрасна.
Кошка перестала вылизываться, осторожно прыгнула на пол, подошла к двери и принюхалась. Он опустился на колени рядом с ней, расстегнул подвязку и какое-то время держал её в руках.
— На серебряной застёжке под пряжкой выгравировано красивое имя Сильвия Элвин. Сильвия – женское имя, а Элвин – название города. В Париже, в этом квартале и, прежде всего, на улице Четырёх Ветров имена меняются как того пожелают мода и время года. Я знаю Элвин, именно там я встретил свою Судьбу, и Судьба была ко мне сурова. Но знаешь ли ты, что в Элвине Судьба носила другое имя, и звали её Сильвия?
Он одел подвязку обратно и встал перед кошкой, сидевшей напротив закрытой двери.
— В имени Элвин есть что-то чарующее. Я сразу представляю просторные луга и чистые реки. Но имя Сильвия тревожит меня так же сильно, как запах увядших цветов.
Кошка мяукнула.
— Да, точно, — сказал он успокаивающе, — Я верну тебя. Эта Сильвия только твоя. Мир огромен, но Элвин мне знаком. И всё же самых в тёмных и грязных уголках Парижа, в унылых тенях древнего дома, эти слова мне особенно милы.
Он взял её на руки и, пройдя пустой коридор, пошёл к лестнице. Прошёл пять пролётов вниз и залитый лунным светом двор, прошёл мимо берлоги скульптора, затем через ворота северного крыла, вверх по изъеденной червями лестнице, пока не оказался около закрытой двери. Он долго стучал, пока что-то не шевельнулось за дверью. Она открылась, и Северн зашёл внутрь. В помещении было темно. Как только он переступил порог дома, кошка выбралась из его рук и скрылась в тени. Он вслушивался, но так ничего и не расслышал. Тишина угнетала Северна, и он чиркнул спичкой. Он облокотился на стол, на котором стояла свеча в позолоченном подсвечнике. Северн зажёг свечу и огляделся. Комната была огромной, а вышитые занавески ломились от собственной тяжести. Над камином красовалась резная полка, посеревшая от пепла выгоревших костров. Под окнами стояла кровать, на которой постельное бельё, такое мягкое и подобное кружеву, свисало на глянцевый пол. Он поднял свечку над своей головой. Около его ног лежал носовой платок. От него слабо веяло запахом. Северн повернулся в сторону окон. Напротив них стояло канапе, а за ним беспорядочна лежали шёлковое платье, куча белой и тонкой, как паучья паутина, кружевной одежды, длинные мятые перчатки и под всей этой грудой чулки, чуть заострённые туфли и подвязка из розового шёлка, причудливо украшенной цветами и серебряной застёжкой. Озадаченный, он сделал шаг вперёд и отодвинул тяжёлые занавески. На мгновение свеча в руке вспыхнула, его глаза встретились с чужими, широко открытыми, улыбающимися, а пламя свечи осветило тяжёлые, словно золото, волосы.
Она была бледна, но не такая, как Северн. Её глаза были спокойны, как у ребёнка. Он не мог отвести взгляд, дрожал всем телом, пока свеча мерцала в его руках. И вскоре он прошептал:
— Сильвия, это я, — повторил он — это я.
Зная, что она умерла, Северн поцеловал её в губы. И всю эту долгую ночь кошка мурчала на его коленях, сжимая и разжимая коготки, пока небо на улице Четырёх Ветров не потускнело.
I
The animal paused on the threshold, interrogative alert, ready for flight if necessary. Severn laid down his palette, and held out a hand of welcome. The cat remained motionless, her yellow eyes fastened upon Severn.
«Puss,» he said, in his low, pleasant voice, «come in.»
The tip of her thin tail twitched uncertainly.
«Come in,» he said again.
Apparently she found his voice reassuring, for she slowly settled upon all fours, her eyes still fastened upon him, her tail tucked under her gaunt flanks.
He rose from his easel smiling. She eyed him quietly, and when he walked toward her she watched him bend above her without a wince; her eyes followed his hand until it touched her head. Then she uttered a ragged mew.
It had long been Severn’s custom to converse with animals, probably because he lived so much alone; and now he said, «What’s the matter, puss?»
Her timid eyes sought his.
«I understand,» he said gently, «you shall have it at once.»
Then moving quietly about he busied himself with the duties of a host, rinsed a saucer, filled it with the rest of the milk from the bottle on the window-sill, and kneeling down, crumbled a roll into the hollow of his hand.
The creature rose and crept toward the saucer.
With the handle of a palette-knife he stirred the crumbs and milk together and stepped back as she thrust her nose into the mess. He watched her in silence. From time to time the saucer clinked upon the tiled floor as she reached for a morsel on the rim; and at last the bread was all gone, and her purple tongue travelled over every unlicked spot until the saucer shone like polished marble. Then she sat up, and coolly turning her back to him, began her ablutions.
«Keep it up,» said Severn, much interested, «you need it.»
She flattened one ear, but neither turned nor interrupted her toilet. As the grime was slowly removed Severn observed that nature had intended her for a white cat. Her fur had disappeared in patches, from disease or the chances of war, her tail was bony and her spine sharp. But what charms she had were becoming apparent under vigorous licking, and he waited until she had finished before re-opening the conversation. When at last she closed her eyes and folded her forepaws under her breast, he began again very gently: «Puss, tell me your troubles.»
At the sound of his voice she broke into a harsh rumbling which he recognized as an attempt to purr. He bent over to rub her cheek and she mewed again, an amiable inquiring little mew, to which he replied, «Certainly, you are greatly improved, and when you recover your plumage you will be a gorgeous bird.» Much flattered, she stood up and marched around and around his legs, pushing her head between them and making pleased remarks, to which he responded with grave politeness.
«Now, what sent you here,» he said—«here into the Street of the Four Winds, and up five flights to the very door where you would be welcome? What was it that prevented your meditated flight when I turned from my canvas to encounter your yellow eyes? Are you a Latin Quarter cat as I am a Latin Quarter man? And why do you wear a rose-coloured flowered garter buckled about your neck?» The cat had climbed into his lap, and now sat purring as he passed his hand over her thin coat.
«Excuse me,» he continued in lazy soothing tones, harmonizing with her purring, «if I seem indelicate, but I cannot help musing on this rose-coloured garter, flowered so quaintly and fastened with a silver clasp. For the clasp is silver; I can see the mint mark on the edge, as is prescribed by the law of the French Republic. Now, why is this garter woven of rose silk and delicately embroidered,—why is this silken garter with its silver clasp about your famished throat? Am I indiscreet when I inquire if its owner is your owner? Is she some aged dame living in memory of youthful vanities, fond, doting on you, decorating you with her intimate personal attire? The circumference of the garter would suggest this, for your neck is thin, and the garter fits you. But then again I notice—I notice most things—that the garter is capable of being much enlarged. These small silver-rimmed eyelets, of which I count five, are proof of that. And now I observe that the fifth eyelet is worn out, as though the tongue of the clasp were accustomed to lie there. That seems to argue a well-rounded form.»
The cat curled her toes in contentment. The street was very still outside.
He murmured on: «Why should your mistress decorate you with an article most necessary to her at all times? Anyway, at most times. How did she come to slip this bit of silk and silver about your neck? Was it the caprice of a moment,—when you, before you had lost your pristine plumpness, marched singing into her bedroom to bid her good-morning? Of course, and she sat up among the pillows, her coiled hair tumbling to her shoulders, as you sprang upon the bed purring: ‘Good-day, my lady.’ Oh, it is very easy to understand,» he yawned, resting his head on the back of the chair. The cat still purred, tightening and relaxing her padded claws over his knee.
«Shall I tell you all about her, cat? She is very beautiful—your mistress,» he murmured drowsily, «and her hair is heavy as burnished gold. I could paint her,—not on canvas—for I should need shades and tones and hues and dyes more splendid than the iris of a splendid rainbow. I could only paint her with closed eyes, for in dreams alone can such colours as I need be found. For her eyes, I must have azure from skies untroubled by a cloud—the skies of dreamland. For her lips, roses from the palaces of slumberland, and for her brow, snow-drifts from mountains which tower in fantastic pinnacles to the moons;—oh, much higher than our moon here,—the crystal moons of dreamland. She is—very—beautiful, your mistress.»
The words died on his lips and his eyelids drooped.
The cat, too, was asleep, her cheek turned up upon her wasted flank, her paws relaxed and limp.
II
«It is fortunate,» said Severn, sitting up and stretching, «that we have tided over the dinner hour, for I have nothing to offer you for supper but what may be purchased with one silver franc.»
The cat on his knee rose, arched her back, yawned, and looked up at him.
«What shall it be? A roast chicken with salad? No? Possibly you prefer beef? Of course,—and I shall try an egg and some white bread. Now for the wines. Milk for you? Good. I shall take a little water, fresh from the wood,» with a motion toward the bucket in the sink.
He put on his hat and left the room. The cat followed to the door, and after he had closed it behind him, she settled down, smelling at the cracks, and cocking one ear at every creak from the crazy old building.
The door below opened and shut. The cat looked serious, for a moment doubtful, and her ears flattened in nervous expectation. Presently she rose with a jerk of her tail and started on a noiseless tour of the studio. She sneezed at a pot of turpentine, hastily retreating to the table, which she presently mounted, and having satisfied her curiosity concerning a roll of red modelling wax, returned to the door and sat down with her eyes on the crack over the threshold Then she lifted her voice in a thin plaint.
When Severn returned he looked grave, but the cat, joyous and demonstrative, marched around him, rubbing her gaunt body against his legs, driving her head enthusiastically into his hand, and purring until her voice mounted to a squeal.
He placed a bit of meat, wrapped in brown paper, upon the table, and with a penknife cut it into shreds. The milk he took from a bottle which had served for medicine, and poured it into the saucer on the hearth.
The cat crouched before it, purring and lapping at the same time.
He cooked his egg and ate it with a slice of bread, watching her busy with the shredded meat, and when he had finished, and had filled and emptied a cup of water from the bucket in the sink, he sat down, taking her into his lap, where she at once curled up and began her toilet. He began to speak again, touching her caressingly at times by way of emphasis.
«Cat, I have found out where your mistress lives. It is not very far away;—it is here, under this same leaky roof, but in the north wing which I had supposed was uninhabited. My janitor tells me this. By chance, he is almost sober this evening. The butcher on the rue de Seine, where I bought your meat, knows you, and old Cabane the baker identified you with needless sarcasm. They tell me hard tales of your mistress which I shall not believe. They say she is idle and vain and pleasure-loving; they say she is hare-brained and reckless. The little sculptor on the ground floor, who was buying rolls from old Cabane, spoke to me to-night for the first time, although we have always bowed to each other. He said she was very good and very beautiful. He has only seen her once, and does not know her name. I thanked him;—I don’t know why I thanked him so warmly. Cabane said, ‘Into this cursed Street of the Four Winds, the four winds blow all things evil.’ The sculptor looked confused, but when he went out with his rolls, he said to me, ‘I am sure, Monsieur, that she is as good as she is beautiful.'»
The cat had finished her toilet, and now, springing softly to the floor, went to the door and sniffed. He knelt beside her, and unclasping the garter held it for a moment in his hands. After a while he said: «There is a name engraved upon the silver clasp beneath the buckle. It is a pretty name, Sylvia Elven. Sylvia is a woman’s name, Elven is the name of a town. In Paris, in this quarter, above all, in this Street of the Four Winds, names are worn and put away as the fashions change with the seasons. I know the little town of Elven, for there I met Fate face to face and Fate was unkind. But do you know that in Elven Fate had another name, and that name was Sylvia?»
He replaced the garter and stood up looking down at the cat crouched before the closed door.
«The name of Elven has a charm for me. It tells me of meadows and clear rivers. The name of Sylvia troubles me like perfume from dead flowers.»
The cat mewed.
«Yes, yes,» he said soothingly, «I will take you back. Your Sylvia is not my Sylvia; the world is wide and Elven is not unknown. Yet in the darkness and filth of poorer Paris, in the sad shadows of this ancient house, these names are very pleasant to me.»
He lifted her in his arms and strode through the silent corridors to the stairs. Down five flights and into the moonlit court, past the little sculptor’s den, and then again in at the gate of the north wing and up the worm-eaten stairs he passed, until he came to a closed door. When he had stood knocking for a long time, something moved behind the door; it opened and he went in. The room was dark. As he crossed the threshold, the cat sprang from his arms into the shadows. He listened but heard nothing. The silence was oppressive and he struck a match. At his elbow stood a table and on the table a candle in a gilded candlestick. This he lighted, then looked around. The chamber was vast, the hangings heavy with embroidery. Over the fireplace towered a carved mantel, grey with the ashes of dead fires. In a recess by the deep-set windows stood a bed, from which the bedclothes, soft and fine as lace, trailed to the polished floor. He lifted the candle above his head. A handkerchief lay at his feet. It was faintly perfumed. He turned toward the windows. In front of them was a canapé and over it were flung, pell-mell, a gown of silk, a heap of lace-like garments, white and delicate as spiders’ meshes, long, crumpled gloves, and, on the floor beneath, the stockings, the little pointed shoes, and one garter of rosy silk, quaintly flowered and fitted with a silver clasp. Wondering, he stepped forward and drew the heavy curtains from the bed. For a moment the candle flared in his hand; then his eyes met two other eyes, wide open, smiling, and the candle-flame flashed over hair heavy as gold.
She was pale, but not as white as he; her eyes were untroubled as a child’s; but he stared, trembling from head to foot, while the candle flickered in his hand.
At last he whispered: «Sylvia, it is I.»
Again he said, «It is I.»
Then, knowing that she was dead, he kissed her on the mouth. And through the long watches of the night the cat purred on his knee, tightening and relaxing her padded claws, until the sky paled above the Street of the Four Winds.