Принято заявок
2558

X Международная независимая литературная Премия «Глаголица»

Яковлева Мария Андреевна
Возраст: 17 лет
Дата рождения: 30.06.2006
Место учебы: МАОУ Гимназия №19
Страна: Россия
Регион: Татарстан
Район: Казань
Город: Казань
Перевод с английского на русский
Категория от 14 до 17 лет
Шарлотта Перкинс Гилман, «Желтые обои» (отрывок)

Что ж, День независимости позади! Гости уехали, а я вымотана, как никогда. Джон решил, что мне будет полезно провести время в приятной компании с самыми близкими, так что мы пригласили маму, Нелли и детишек к нам на неделю. Конечно, обо всем хлопотала Дженни. Я ничего не делала по дому, но все равно сильно устала.

Джон пообещал, что если я не пойду на поправку в ближайшее время, осенью он отошлет меня к Вэйру Митчеллу. Совсем не хочу туда ехать! Знала я одного парня, который у него лечился, и, судя по рассказам, этот Митчелл точно как Джон и мой братец, только еще хуже! Да и дорога туда предстоит очень дальняя…

В последнее время в голову закрадываются мысли, что мои старания и яйца выеденного не стоят, и из-за этого я постоянно на взводе, ворчу и очень, очень часто плачу без повода. Хотя, я, конечно, держусь, если дома Джон или кто-то еще, а слезам даю волю только в одиночестве.

Впрочем, одна дома я теперь остаюсь часто. Джон почти всегда в городе, у серьезных пациентов, а Дженни очень добра и всегда оставляет меня в одиночестве по первой просьбе. Так что я отдыхаю в саду, прогуливаюсь туда-сюда по дорожке, сижу на крыльце, наслаждаясь ароматом роз, а в остальное время лежу здесь, наверху.

Я все-таки начинаю любить эту комнату, несмотря на обои. Хотя, быть может — из-за обоев? Эта мысль прямо-таки засела в моей голове!

Лежу на этой огромной недвижимой кровати — недвижимой, потому что она намертво прибита к полу гвоздями, — и часами рассматриваю узоры. Это еще лучше гимнастики, уверяю вас! Я уже тысячи раз пыталась понять принцип этого рисунка по нетронутой части обоев в дальнем нижнем углу.

Я немного разбираюсь в законах дизайна, и могу точно сказать, что узор не подчинен ни правилам расхождения лучей, ни логике чередования, повтора или симметрии — в общем, ничему из того, о чем я слышала. Конечно, на всех полосах обойной бумаги рисунки повторяются, но в остальном узор везде разный. Если смотреть с одной стороны, то каждая полоса отделяется от других. Витиеватые завитушки и изгибы сливаются в беспорядочные колонны — это словно пародия на псевдо-романский стиль, исполненная пьяницей.

Но когда взглянешь под другим углом, кажется, что линии соединяются по диагонали, а расплывчатые контуры уходят вниз огромными косыми волнами, похожими на водоросли, которые выбросило на берег штормом. Узор тянется и в горизонтальном направлении, — по крайней мере, мне так кажется — и логику этого рисунка понять так же тяжело.

Усиливает эту путаницу отдельная полоска обоев, которой оклеен фриз.

В одном конце комнаты дети почти не испортили отделку, и когда туда падают лучи закатного солнца, мне чудится свечение — бесконечные нелепые фигуры вырисовываются у центра, а затем резко разбегаются в разные стороны и тускнеют.

Рассматривать обои, вообще-то, довольно утомительно. Пожалуй, я постараюсь немного вздремнуть. Сама даже не знаю, зачем я это пишу. Мне ведь вовсе этого не хочется. Да и сил нет.

К тому же, Джон наверняка назвал бы это бредом. Но нужно же мне хоть как-то выплескивать свои чувства и мысли — потом наступает такое облегчение!

Но, кажется, усилия в последнее время перевешивают эту легкость.

Большую часть дня я просто не могу побороть лень, и то и дело ложусь передохнуть.

Джон говорит, что я не должна сдаваться, отпаивает меня рыбьим жиром, тонизирующими средствами и прочими лекарствами, а еще каждый день приносит эль, вино и мясо с кровью.

Мой заботливый Джон! Он так меня любит и так переживает, когда я болею. Недавно я попробовала завести с ним серьезный разговор — хотела сказать, как сильно хочу, чтобы он отпустил меня ненадолго погостить у кузенов Генри и Джулии. Но муж сказал, что я не поеду, потому что в такой обстановке мое здоровье снова ухудшится. Я же, как обычно, не смогла настоять на своем, потому что просто расплакалась, даже не договорив.

В последние недели мне все тяжелее держать себя в руках. Думаю, это из-за слабых нервов. И милый Джон отнес меня наверх, уложил на кровать, сел рядом и читал мне вслух, пока я не пожаловалась на головную боль.

Потом сказал, что я — это все, чем он дорожит в этой жизни, его сокровище и отрада, и что я должна заботиться о себе хотя бы ради него.

Еще Джон строго заявил, что только я сама смогу побороть болезнь, и что нужно направить всю свою волю и самообладание на то, чтобы не забивать голову глупыми фантазиями.

Ну, хоть одно греет душу — мое дитя здорово, счастливо и живет не в этой комнате с жуткими обоями. Ведь если бы здесь не обосновались мы, пришлось бы поселить сюда его! Как же славно, что этого не случилось! Ни за что бы я не позволила своему милому впечатлительному ребенку жить в такой комнате. Никогда раньше не думала об этом в таком ключе, но хорошо, что Джон все-таки решил расположить меня в детской — как ни крути, взрослому здесь гораздо легче, чем могло бы быть ребенку.

Я постоянно наблюдаю за этими обоями, хотя, конечно, никогда не скажу об этом Джону или кому-то еще — все-таки, остатки разума у меня еще есть.

И, кажется, в этих узорах есть что-то, что кроме меня не замечает ни одна живая душа.

Неясные очертания за ярким внешним рисунком с каждым днем становятся все четче. Этот узор виднеется на стене повсюду, и он всегда один и тот же. Как будто за основным рисунком крадется сутулая женщина. Мне это очень не нравится. Я иногда представляю себе… то есть, думаю… Господи, да я просто хочу, чтобы Джон забрал меня отсюда!

Мне тяжело говорить с ним о моей болезни — он ведь такой умный и очень меня любит. Но вчерашним вечером я все же решилась.

Освещая все вокруг, точно как солнце, на небе светила луна.

Иногда ее вид меня пугает. Она медленно плывет по небу и как будто подсматривает за тобой то в одно окно, то в другое.

Джон спал, и я не хотела его будить, так что лежала, не двигаясь, и глядела на то, как лунный луч крадется по неровной поверхности обоев. Однако внезапно все внутри меня похолодело от страха.

Фигура женщины забилась под узором, как будто стремясь выбраться наружу. Я тихо встала и подошла к этому месту, чтобы проверить, не обманывают ли меня глаза, а когда вернулась, Джон уже не спал.

— Что такое, моя девочка? — взволнованно спросил он. — Скорее залезай под одеяло, ты же замерзнешь.

Я подумала, что настал самый подходящий момент для разговора, и призналась, что здесь чувствую себя еще хуже и очень хочу, чтобы мы поскорее уехали.

— Но почему, дорогая? — произнес он. — Аренда кончается через три недели, и я не вижу причин покидать этот дом раньше. У нас еще не закончен ремонт, да и я не могу уехать из города, пока не закончу дела. Конечно, если бы тебе грозила хоть малейшая опасность, я бы бросил все, но, хоть ты этого и не замечаешь, здесь тебе стало куда лучше. Поверь мне, дорогая, я доктор, и разбираюсь в этом. Ты набрала вес, у тебя теперь здоровый цвет лица и хороший аппетит. С каждым днем на тебя все приятнее смотреть.

— Я не набрала ни килограмма, — ответила я. — Ни одного. А аппетит у меня действительно неплохой вечером, когда ты рядом, зато утром, когда ты в городе, я все так же не могу заставить себя поесть.

— Вот же мое сердечко! — с улыбкой сказал он, крепко меня обняв. — Она болеет тогда, когда ей захочется! Ну да ладно, давай не будем тратить на разговоры время, которое можно потратить на сон. Побеседуем об этом утром.

— То есть, ты никуда не поедешь? — угрюмо уточнила я.

— Ну как же я могу уехать? Через три недели мы с тобой отправимся в небольшое путешествие, пока Дженни будет готовить дом к нашему приезду. Дорогая, тебе правда здесь куда лучше!

— Ну, может быть, физически и лучше… — начала я, и тут же осеклась, потому что Джон вдруг сел на кровати и посмотрел на меня так серьезно и укоризненно, что я не смогла произнести больше ни слова.

— Милая моя, — произнес он. — Умоляю, ради меня и нашего ребенка, да и ради тебя самой — перестань занимать свою голову глупыми мыслями. Для тебя это очень опасно. Поверь мне, доктору — это все просто ерунда.

На это мне было нечего ответить, и мы снова легли. Джон подумал, что я уснула первой. Я же лежала еще несколько часов, вглядываясь в стену и пытаясь понять, двигается ли и основной рисунок в такт фоновому.

При дневном свете особенно заметно, что этот узор непоследователен до омерзения и абсолютно безвкусен. Цвет обоев отвратительный, тусклый и раздражающий, но узор мучительнее в сотни раз.

Только ты начинаешь думать, что наконец-то понял принцип, по которому он расположен, как вдруг одна из линий прямо на твоих глазах совершает очередной невообразимый кульбит, и все начинается сначала. Узор хлещет вас по лицу, сбивает с ног и проходится сверху. Как будто в ночном кошмаре. Внешний рисунок — витиеватый и аляповатый, чем-то напоминающий сросшиеся грибы. Представьте себе костлявую поганку, а вернее, бесконечную вереницу таких поганок, прорастающих во все стороны бесконечными извилинами — примерно так это все и выглядит. Но это лишь иногда! Ведь у обоев есть особенность, которую, кажется, не замечает никто, кроме меня — рисунок меняется с переменой освещения.

Когда солнечный свет пробивается через восточное окно — а я всегда жду самого первого, прямого и длинного луча — он тут же меняется, и так быстро, что тяжело поверить своим глазам.

Поэтому я всякий раз наблюдаю за этим.

При лунном свете же — а луна, если уж появляется на небе, то светит в окно всю ночь, — сложно даже предположить, что на стене те же обои, что и днем.

Ночью при любом освещении, — сумерки, зажженная свеча, свет лампы — а прежде всего при свете луны, внешний рисунок превращается в решетку. Женщина за ним в такие мгновения видна очень отчетливо.

Я долго не могла понять, что же там, на этом фоновом узоре, но теперь уверена — это действительно женщина. Днем она скрывается с глаз, словно подавленная заточением за основным рисунком. Все это очень загадочно. Можно часами вглядываться в этот узор.

В последнее время я все больше лежу. Джон говорит, что это полезно, а еще полезнее спать так долго, как только возможно. Он прививает мне привычку ложиться на час-другой после еды. Ничего хорошего в этом нет. Слишком много приходится утаивать — ведь, как видите, я пишу вместо того, чтобы спать. И не дай бог они об этом узнают!

На самом деле, я начинаю побаиваться Джона.

Иногда он выглядит очень подозрительно, а порой даже Дженни глядит на меня с каким-то непонятным выражением в глазах.

И в голове неожиданно вспыхивает — эврика! — возможно, все дело в обоях!

Я незаметно наблюдаю за Джоном, и поняла, что иногда он заходит в комнату под каким-нибудь обыденным предлогом, но на самом деле, не отрываясь, смотрит на стены! И то же самое с Дженни. Один раз я даже увидела, как она трогает обои. Дженни думала, что кроме нее в комнате никого, и когда я очень тихим голосом и самым спокойным тоном спросила, зачем ей вздумалось трогать стены — она обернулась, словно пойманная за воровством, и очень сильно разозлилась — мол, чего это я ее так пугаю!

Потом заявила, что обои все в грязных разводах, а наша с Джоном одежда — в желтых пятнах, и ей бы очень хотелось, чтобы мы впредь были аккуратнее.

Очень невинно прозвучало, верно? Но я точно знаю, что она изучала обои. И тогда я решила, что только я одна могу разгадать их тайну!

Моя жизнь заиграла новыми красками. Видите ли, теперь мне есть, чего ждать, к чему стремиться и за чем наблюдать. Аппетит стал куда лучше, да и нервничаю я теперь гораздо реже. Джон очень рад таким улучшениям. На днях он весело рассмеялся и сказал, что, похоже, я расцветаю, несмотря на обои.

Я ответила невинным смешком. Ни за что в жизни бы не сказала ему, что расцветаю как раз из-за обоев — иначе бы он просто посмеялся, или, того хуже, даже захотел бы увезти меня отсюда.

Но теперь я не хочу уезжать, пока не разгадаю эту тайну. До конца аренды еще неделя — думаю, этого хватит.

Чувствую себя гораздо лучше! Я подолгу сплю днем, потому что ночью не хочу тратить на это время — именно тогда интереснее всего наблюдать за изменениями в узоре. При дневном свете рассматривать обои слишком утомительно.

Грибная поляна все разрастается, тут и там появляются новые желтые шляпки. Как я не старалась их подсчитать, ничего не вышло.

И этот необычный оттенок! Насыщенный, но ни капли не похожий на, например, лютики — скорее, это цвет старости, ржавчины и разложения.

И еще одна странность — запах! Его я заметила еще когда впервые зашла в комнату, но тогда стояли солнечные дни, и он был не так заметен. Теперь же всю неделю пасмурно и дождливо, и запах ощущается даже когда открыты окна. Он расползается по всему дому.

Облаком парит в столовой, крадется по гостиной, скрывается в холле, подстерегает меня даже на лестнице. Он впитался в мои волосы.

И даже когда мне случается прокатиться верхом, стоит только повернуть голову — и в нос снова ударяет этот запах!

Аромат, к тому же, весьма своеобразный. Я долго пыталась определить, на что он похож. Нельзя сказать, что пахнет неприятно. Запах нежный, тонкий, но при этом самый стойкий из всех, что я встречала.

И когда на улице сыро, он ужасен. Я просыпаюсь по ночам от того, что он словно нависает надо мной. Да, сначала запах меня очень беспокоил. Я думала даже поджечь дом, чтобы узнать, от чего он исходит.

Но теперь я привыкла, и поняла, что он напоминает цвет обоев. Это желтый запах.

Еще на стене снизу, в том углу, где стоят швабры, есть странная отметина — прямая, длинная и ровная полоса, которая проходит по всей комнате, не касаясь только кровати. Похоже, что отделку в этих местах чем-то долго натирали. Уж не представляю, кто, как и зачем это делал. Тер, тер, тер — и тер, и тер, и тер — у меня от одних мыслей закружилась голова!

Кажется, я наконец-то кое-что поняла.

Поняла, пока смотрела на обои ночью, когда легче всего заметить перемены в узоре. Передний рисунок действительно двигается, но не сам по себе — его встряхивает изнутри та женщина! Иногда кажется, что этих женщин много, иногда — что только одна. Она стремительно ползает, и от ее шага колышется узор. Там, куда падает свет, она проходит тихо, а в темных местах хватается за изгибы и трясет их, как решетку, с дьявольской силой.

Женщина пытается выбраться, но, кажется, узор не выпускает ее и старается задушить — поэтому, видно, на нем так много голов. Эти головы протискиваются наружу, но узор тут же их обхватывает, переворачивает вверх тормашками и не отпускает, пока их глаза не побелеют.

Если бы их можно было чем-то прикрыть или вообще сорвать со стены, обои стали бы гораздо менее страшными.

Кажется, днем эта женщина выбирается наружу!

Никому ни слова, но я видела ее своими глазами!

Ее можно разглядеть из любого окна комнаты! Это всегда одна и та же женщина, потому что она передвигается ползком, а большинство женщин днем так не поступает. Я видела ее на той самой длинной дороге — она ползла в тени деревьев, но когда вдали показалась повозка, тут же скрылась в кустах ежевики. И я не виню ее за это малодушие. Должно быть, очень стыдно, когда кто-то застает тебя ползающей днем!

Я вот всегда запираю двери, когда ползаю при свете солнца. Я бы ползала ночью, но, боюсь, Джон быстро меня раскроет. Он в последнее время такой странный, что уж точно не стоит лишний раз его беспокоить. Вот бы Джон поселился в другой комнате! Я, и только я должна выпустить эту женщину наружу ночью. Мне хочется увидеть ее сразу из всех окон, но, как бы быстро я ни крутилась на месте, ничего не выходит. И хотя я не теряю ее из виду, она может ползти даже быстрее, чем я кручусь! Когда дул сильный ветер, я видела издалека, что она двигалась быстрее, чем плыли облака на небе.

Если бы только было возможно освободить нижний узор из-под верхнего! Я стараюсь, но пока что дело идет тяжело.

Я заметила еще одну странность, но даже бумаге не доверяю настолько, чтобы о ней рассказать.

У меня еще два дня, чтобы содрать верхний узор, и, по-моему, Джон начинает замечать. Уж больно подозрительно он на меня смотрит.

И еще я слышала, как он очень по-медицински расспрашивал Дженни о моем состоянии. Она ответственно отрапортовала ему, что я подолгу сплю днем.

О том, что по ночам у меня бессонница Джон знает и сам, что странно, потому что я стараюсь вести себя тихо. Он и меня расспрашивал обо всем, да еще и притворялся таким любящим и заботливым.

Как будто я не вижу его насквозь! Впрочем, неудивительно, что он такой странный. Все-таки, три месяца спать в комнате с такими обоями — это не шутки. Только я стремлюсь разгадать загадку узора, но влияет он понемногу и на Джона, и на Дженни.

Ура! Завтра мы уезжаем, но мне хватит времени. Джон ночевал в городе, и вернется теперь только к вечеру.

Дженни хотела лечь спать со мной — вот ведь хитрюга! Но я сказала, что отдохну куда лучше, если останусь в одиночестве.

Конечно, я слукавила — ведь я вовсе не была одна! Как только в комнату проник луч луны, и эта бедняжка принялась ползать и сотрясать узор, я вскочила и побежала к ней на помощь. Я тянула рисунок, а она его трясла, потом я трясла, а она тянула, и уже к утру мы содрали несколько ярдов обоев — полоску с мой рост длиной и еще полкомнаты.

Когда же взошло солнце, и этот мерзкий узор захохотал надо мной, я решила, что обязательно покончу с ним!

Сегодня — последняя ночь в этом доме, и всю мебель перенесли из моей комнаты вниз, чтобы все здесь осталось так, как было до нас.

Дженни удивленно оглядела стену, но я убедила ее, что сделала это из злости на такую ужасную отделку. Она хихикнула и сказала, что сама бы с удовольствием сорвала эти обои, но мне стоит помнить о том, что переутомляться вредно. Вот так она себя и выдала!

Но пока я здесь, ни одна живая душа, кроме меня самой, даже пальцем не посмеет коснуться обоев. Дженни очень настойчиво выманивала меня из комнаты, но я сказала, что здесь теперь так тихо, пусто и чисто, что грех не воспользоваться этим и не поспать хоть сколько-нибудь. И еще попросила ее не будить меня к ужину, сказала, что сама позову ее, когда проснусь.

И вот, теперь в комнате ни Дженни, ни прислуги, ни мебели, ничего, кроме огромной прибитой к полу кровати и брезентового матраса на ней.

Сегодня мы переночуем этажом ниже, а завтра на лодке поплывем домой. Теперь, когда комната пуста, мне здесь очень даже нравится! И как набедокурили здесь дети! Даже ножки кровати погрызли!

Но мне нужно закончить начатое. Я заперлась на замок и выбросила ключ на дорожку. Ничто не заставит меня выйти отсюда, и я сама никого не впущу, пока не приедет Джон. Я хочу его поразить.

В тайном местечке, которое не нашла даже Дженни, у меня лежит веревка. Если эта женщина вырвется на свободу и попытается сбежать, я свяжу ее! Но — вот досада — я не подумала, что не смогу дотянуться до верха, если не найду, на что можно встать! И кровать, как назло, не двигается!

Я попыталась ее приподнять, но только ушибла ногу, и до того разозлилась, что даже отгрызла у кровати уголок — после этого заныли зубы.

Потом я содрала все обои там, куда могла дотянуться с пола. Приклеены они намертво, а узор, знай себе, этому радуется! Все эти повешенные головы, вытаращенные глаза и разросшиеся грибные поляны просто взвизгивают от смеха!

Я настолько разозлилась, что готова была сделать что-нибудь отчаянное. Выскочить в окно было бы неплохо, но решетки слишком прочные, мне их не сломать. Но я в любом случае не стала бы этого делать. Ни в коем случае. Такой поступок нелеп, и его могут неправильно истолковать. Да мне и выглядывать из окон не хочется — там, внизу, так много женщин, и они все очень быстро ползают.

Интересно, они вышли из обоев, как и я? Но я крепко-накрепко привязана теперь той самой веревкой, и вам всем меня на дорогу не выманить!

Думаю, ночью придется вернуться под узор, и сидеть там, под ним, верно, будет тяжко!

А как приятно свободно ползать по этой огромной комнате!

Ни за что не пойду на улицу. Даже если Дженни позовет.

Снаружи ведь придется ползать по траве, и там все зеленое, а не желтое.

Здесь же я могу спокойно ползать по полу, и мое плечо как раз влезает в ту протертую полосу на стене, так что я не собьюсь с пути.

Ой, вот и Джон приехал! Нет-нет, молодой человек, тебе сюда не пробраться! Надо же, с какими воплями он ломится в дверь! Теперь даже кричит, чтобы принесли топор. Как только не стыдно ломать такую красивую дверь!

— Джон, дорогой! — промурлыкала я, — Ключик внизу у крыльца, под листом папоротника!

Он умолк на несколько мгновений. А потом произнес вполголоса:

— Дорогая, открой дверь!

— Не могу, — ответила я. — Ключик-то внизу, у крыльца, под листом папоротника!

И я повторяла эти слова много-много раз, тихо и медленно, и Джону все-таки пришлось спуститься и поискать. Конечно, он нашел ключ, отворил дверь и остановился, как громом пораженный, на пороге.

— Что случилось? — закричал он. — Господи Боже, что ты творишь!

Я продолжила ползти, только повернула к нему голову.

— Вот я и выбралась, — прошипела я. — Назло тебе и Дженни. И ободрала почти все обои, так что обратно вам меня не упрятать!

И зачем только ему понадобилось падать в обморок? Но он и впрямь упал прямо у стены на моем пути, и мне приходилось каждый раз переползать через него.

Charlotte Perkins Gilman, ''The yellow wallpaper'' (fragment)

Well, the Fourth of July is over! The people are gone and I am tired out. John thought it might do me good to see a little company, so we just had mother and Nellie and the children down for a week.

Of course I didn’t do a thing. Jennie sees to everything now.

But it tired me all the same.

John says if I don’t pick up faster he shall send me to Weir Mitchell in the fall.

But I don’t want to go there at all. I had a friend who was in his hands once, and she says he is just like John and my brother, only more so!

Besides, it is such an undertaking to go so far.

I don’t feel as if it was worth while to turn my hand over for anything, and I’m getting dreadfully fretful and querulous.

I cry at nothing, and cry most of the time.

Of course I don’t when John is here, or anybody else, but when I am alone.

And I am alone a good deal just now. John is kept in town very often by serious cases, and Jennie is good and lets me alone when I want her to.

So I walk a little in the garden or down that lovely lane, sit on the porch under the roses, and lie down up here a good deal.

I’m getting really fond of the room in spite of the wallpaper. Perhaps because of the wallpaper.

It dwells in my mind so!

I lie here on this great immovable bed—it is nailed down, I believe—and follow that pattern about by the hour. It is as good as gymnastics, I assure you. I start, we’ll say, at the bottom, down in the corner over there where it has not been touched, and I determine for the thousandth time that I will follow that pointless pattern to some sort of a conclusion.

I know a little of the principle of design, and I know this thing was not arranged on any laws of radiation, or alternation, or repetition, or symmetry, or anything else that I ever heard of.

It is repeated, of course, by the breadths, but not otherwise.

Looked at in one way each breadth stands alone, the bloated curves and flourishes—a kind of “debased Romanesque” with delirium tremens—go waddling up and down in isolated columns of fatuity.

But, on the other hand, they connect diagonally, and the sprawling outlines run off in great slanting waves of optic horror, like a lot of wallowing seaweeds in full chase.

The whole thing goes horizontally, too, at least it seems so, and I exhaust myself in trying to distinguish the order of its going in that direction.

They have used a horizontal breadth for a frieze, and that adds wonderfully to the confusion.

There is one end of the room where it is almost intact, and there, when the cross-lights fade and the low sun shines directly upon it, I can almost fancy radiation after all,—the interminable grotesques seem to form around a common centre and rush off in headlong plunges of equal distraction.

It makes me tired to follow it. I will take a nap, I guess.

I don’t know why I should write this.

I don’t want to.

I don’t feel able.

And I know John would think it absurd. But I must say what I feel and think in some way—it is such a relief!

But the effort is getting to be greater than the relief.

Half the time now I am awfully lazy, and lie down ever so much.

John says I musn’t lose my strength, and has me take cod-liver oil and lots of tonics and things, to say nothing of ale and wine and rare meat.

Dear John! He loves me very dearly, and hates to have me sick. I tried to have a real earnest reasonable talk with him the other day, and tell him how I wish he would let me go and make a visit to Cousin Henry and Julia.

But he said I wasn’t able to go, nor able to stand it after I got there; and I did not make out a very good case for myself, for I was crying before I had finished.

It is getting to be a great effort for me to think straight. Just this nervous weakness, I suppose.

And dear John gathered me up in his arms, and just carried me upstairs and laid me on the bed, and sat by me and read to me till it tired my head.

He said I was his darling and his comfort and all he had, and that I must take care of myself for his sake, and keep well.

He says no one but myself can help me out of it, that I must use my will and self-control and not let any silly fancies run away with me.

There’s one comfort, the baby is well and happy, and does not have to occupy this nursery with the horrid wallpaper.

If we had not used it that blessed child would have! What a fortunate escape! Why, I wouldn’t have a child of mine, an impressionable little thing, live in such a room for worlds.

I never thought of it before, but it is lucky that John kept me here after all. I can stand it so much easier than a baby, you see.

Of course I never mention it to them any more,—I am too wise,—but I keep watch of it all the same.

There are things in that paper that nobody knows but me, or ever will.

Behind that outside pattern the dim shapes get clearer every day.

It is always the same shape, only very numerous.

And it is like a woman stooping down and creeping about behind that pattern. I don’t like it a bit. I wonder—I begin to think—I wish John would take me away from here!

It is so hard to talk with John about my case, because he is so wise, and because he loves me so.

But I tried it last night.

It was moonlight. The moon shines in all around, just as the sun does.

I hate to see it sometimes, it creeps so slowly, and always comes in by one window or another.

John was asleep and I hated to waken him, so I kept still and watched the moonlight on that undulating wallpaper till I felt creepy.

The faint figure behind seemed to shake the pattern, just as if she wanted to get out.

I got up softly and went to feel and see if the paper did move, and when I came back John was awake.

“What is it, little girl?” he said. “Don’t go walking about like that—you’ll get cold.”

I thought it was a good time to talk, so I told him that I really was not gaining here, and that I wished he would take me away.

“Why darling!” said he, “our lease will be up in three weeks, and I can’t see how to leave before.

“The repairs are not done at home, and I cannot possibly leave town just now. Of course if you were in any danger I could and would, but you really are better, dear, whether you can see it or not. I am a doctor, dear, and I know. You are gaining flesh and color, your appetite is better. I feel really much easier about you.”

“I don’t weigh a bit more,” said I, “nor as much; and my appetite may be better in the evening, when you are here, but it is worse in the morning when you are away.”

“Bless her little heart!” said he with a big hug; “she shall be as sick as she pleases! But now let’s improve the shining hours by going to sleep, and talk about it in the morning!”

“And you won’t go away?” I asked gloomily.

“Why, how can I, dear? It is only three weeks more and then we will take a nice little trip of a few days while Jennie is getting the house ready. Really, dear, you are better!”

“Better in body perhaps”—I began, and stopped short, for he sat up straight and looked at me with such a stern, reproachful look that I could not say another word.

“My darling,” said he, “I beg of you, for my sake and for our child’s sake, as well as for your own, that you will never for one instant let that idea enter your mind! There is nothing so dangerous, so fascinating, to a temperament like yours. It is a false and foolish fancy. Can you not trust me as a physician when I tell you so?”

So of course I said no more on that score, and we went to sleep before long. He thought I was asleep first, but I wasn’t,—I lay there for hours trying to decide whether that front pattern and the back pattern really did move together or separately.

On a pattern like this, by daylight, there is a lack of sequence, a defiance of law, that is a constant irritant to a normal mind.

The color is hideous enough, and unreliable enough, and infuriating enough, but the pattern is torturing.

You think you have mastered it, but just as you get well under way in following, it turns a back somersault and there you are. It slaps you in the face, knocks you down, and tramples upon you. It is like a bad dream.

The outside pattern is a florid arabesque, reminding one of a fungus. If you can imagine a toadstool in joints, an interminable string of toadstools, budding and sprouting in endless convolutions,—why, that is something like it.

That is, sometimes!

There is one marked peculiarity about this paper, a thing nobody seems to notice but myself, and that is that it changes as the light changes.

When the sun shoots in through the east window—I always watch for that first long, straight ray—it changes so quickly that I never can quite believe it.

That is why I watch it always.

By moonlight—the moon shines in all night when there is a moon—I wouldn’t know it was the same paper.

At night in any kind of light, in twilight, candlelight, lamplight, and worst of all by moonlight, it becomes bars! The outside pattern I mean, and the woman behind it is as plain as can be.

I didn’t realize for a long time what the thing was that showed behind,—that dim sub-pattern,—but now I am quite sure it is a woman.

By daylight she is subdued, quiet. I fancy it is the pattern that keeps her so still. It is so puzzling. It keeps me quiet by the hour.

I lie down ever so much now. John says it is good for me, and to sleep all I can.

Indeed, he started the habit by making me lie down for an hour after each meal.

It is a very bad habit, I am convinced, for, you see, I don’t sleep.

And that cultivates deceit, for I don’t tell them I’m awake,—oh, no!

The fact is, I am getting a little afraid of John.

He seems very queer sometimes, and even Jennie has an inexplicable look.

It strikes me occasionally, just as a scientific hypothesis, that perhaps it is the paper!

I have watched John when he did not know I was looking, and come into the room suddenly on the most innocent excuses, and I’ve caught him several times looking at the paper! And Jennie too. I caught Jennie with her hand on it once.

She didn’t know I was in the room, and when I asked her in a quiet, a very quiet voice, with the most restrained manner possible, what she was doing with the paper she turned around as if she had been caught stealing, and looked quite angry—asked me why I should frighten her so!

Then she said that the paper stained everything it touched, that she had found yellow smooches on all my clothes and John’s, and she wished we would be more careful!

Did not that sound innocent? But I know she was studying that pattern, and I am determined that nobody shall find it out but myself!

Life is very much more exciting now than it used to be. You see I have something more to expect, to look forward to, to watch. I really do eat better, and am more quiet than I was.

John is so pleased to see me improve! He laughed a little the other day, and said I seemed to be flourishing in spite of my wallpaper.

I turned it off with a laugh. I had no intention of telling him it was because of the wallpaper—he would make fun of me. He might even want to take me away.

I don’t want to leave now until I have found it out. There is a week more, and I think that will be enough.

I’m feeling ever so much better! I don’t sleep much at night, for it is so interesting to watch developments; but I sleep a good deal in the daytime.

In the daytime it is tiresome and perplexing.

There are always new shoots on the fungus, and new shades of yellow all over it. I cannot keep count of them, though I have tried conscientiously.

It is the strangest yellow, that wallpaper! It makes me think of all the yellow things I ever saw—not beautiful ones like buttercups, but old foul, bad yellow things.

But there is something else about that paper—the smell! I noticed it the moment we came into the room, but with so much air and sun it was not bad. Now we have had a week of fog and rain, and whether the windows are open or not, the smell is here.

It creeps all over the house.

I find it hovering in the dining-room, skulking in the parlor, hiding in the hall, lying in wait for me on the stairs.

It gets into my hair.

Even when I go to ride, if I turn my head suddenly and surprise it—there is that smell!

Such a peculiar odor, too! I have spent hours in trying to analyze it, to find what it smelled like.

It is not bad—at first, and very gentle, but quite the subtlest, most enduring odor I ever met.

In this damp weather it is awful. I wake up in the night and find it hanging over me.

It used to disturb me at first. I thought seriously of burning the house—to reach the smell.

But now I am used to it. The only thing I can think of that it is like is the color of the paper! A yellow smell.

There is a very funny mark on this wall, low down, near the mopboard. A streak that runs round the room. It goes behind every piece of furniture, except the bed, a long, straight, even smooch, as if it had been rubbed over and over.

I wonder how it was done and who did it, and what they did it for. Round and round and round—round and round and round—it makes me dizzy!

I really have discovered something at last.

Through watching so much at night, when it changes so, I have finally found out.

The front pattern does move—and no wonder! The woman behind shakes it!

Sometimes I think there are a great many women behind, and sometimes only one, and she crawls around fast, and her crawling shakes it all over.

Then in the very bright spots she keeps still, and in the very shady spots she just takes hold of the bars and shakes them hard.

And she is all the time trying to climb through. But nobody could climb through that pattern—it strangles so; I think that is why it has so many heads.

They get through, and then the pattern strangles them off and turns them upside-down, and makes their eyes white!

If those heads were covered or taken off it would not be half so bad.

I think that woman gets out in the daytime!

And I’ll tell you why—privately—I’ve seen her!

I can see her out of every one of my windows!

It is the same woman, I know, for she is always creeping, and most women do not creep by daylight.

I see her on that long shaded lane, creeping up and down. I see her in those dark grape arbors, creeping all around the garden.

I see her on that long road under the trees, creeping along, and when a carriage comes she hides under the blackberry vines.

I don’t blame her a bit. It must be very humiliating to be caught creeping by daylight!

I always lock the door when I creep by daylight. I can’t do it at night, for I know John would suspect something at once.

And John is so queer now, that I don’t want to irritate him. I wish he would take another room! Besides, I don’t want anybody to get that woman out at night but myself.

I often wonder if I could see her out of all the windows at once.

But, turn as fast as I can, I can only see out of one at one time.

And though I always see her she may be able to creep faster than I can turn!

I have watched her sometimes away off in the open country, creeping as fast as a cloud shadow in a high wind.

If only that top pattern could be gotten off from the under one! I mean to try it, little by little.

I have found out another funny thing, but I shan’t tell it this time! It does not do to trust people too much.

There are only two more days to get this paper off, and I believe John is beginning to notice. I don’t like the look in his eyes.

And I heard him ask Jennie a lot of professional questions about me. She had a very good report to give.

She said I slept a good deal in the daytime.

John knows I don’t sleep very well at night, for all I’m so quiet!

He asked me all sorts of questions, too, and pretended to be very loving and kind.

As if I couldn’t see through him!

Still, I don’t wonder he acts so, sleeping under this paper for three months.

It only interests me, but I feel sure John and Jennie are secretly affected by it.

Hurrah! This is the last day, but it is enough. John is to stay in town over night, and won’t be out until this evening.

Jennie wanted to sleep with me—the sly thing! but I told her I should undoubtedly rest better for a night all alone.

That was clever, for really I wasn’t alone a bit! As soon as it was moonlight, and that poor thing began to crawl and shake the pattern, I got up and ran to help her.

I pulled and she shook, I shook and she pulled, and before morning we had peeled off yards of that paper.

A strip about as high as my head and half around the room.

And then when the sun came and that awful pattern began to laugh at me I declared I would finish it to-day!

We go away to-morrow, and they are moving all my furniture down again to leave things as they were before.

Jennie looked at the wall in amazement, but I told her merrily that I did it out of pure spite at the vicious thing.

She laughed and said she wouldn’t mind doing it herself, but I must not get tired.

How she betrayed herself that time!

But I am here, and no person touches this paper but me—not alive!

She tried to get me out of the room—it was too patent! But I said it was so quiet and empty and clean now that I believed I would lie down again and sleep all I could; and not to wake me even for dinner—I would call when I woke.

So now she is gone, and the servants are gone, and the things are gone, and there is nothing left but that great bedstead nailed down, with the canvas mattress we found on it.

We shall sleep downstairs to-night, and take the boat home to-morrow.

I quite enjoy the room, now it is bare again.

How those children did tear about here!

This bedstead is fairly gnawed!

But I must get to work.

I have locked the door and thrown the key down into the front path.

I don’t want to go out, and I don’t want to have anybody come in, till John comes.

I want to astonish him.

I’ve got a rope up here that even Jennie did not find. If that woman does get out, and tries to get away, I can tie her!

But I forgot I could not reach far without anything to stand on!

This bed will not move!

I tried to lift and push it until I was lame, and then I got so angry I bit off a little piece at one corner—but it hurt my teeth.

Then I peeled off all the paper I could reach standing on the floor. It sticks horribly and the pattern just enjoys it! All those strangled heads and bulbous eyes and waddling fungus growths just shriek with derision!

I am getting angry enough to do something desperate. To jump out of the window would be admirable exercise, but the bars are too strong even to try.

Besides I wouldn’t do it. Of course not. I know well enough that a step like that is improper and might be misconstrued.

I don’t like to look out of the windows even—there are so many of those creeping women, and they creep so fast.

I wonder if they all come out of that wallpaper as I did?

But I am securely fastened now by my well-hidden rope—you don’t get me out in the road there!

I suppose I shall have to get back behind the pattern when it comes night, and that is hard!

It is so pleasant to be out in this great room and creep around as I please!

I don’t want to go outside. I won’t, even if Jennie asks me to.

For outside you have to creep on the ground, and everything is green instead of yellow.

But here I can creep smoothly on the floor, and my shoulder just fits in that long smooch around the wall, so I cannot lose my way.

Why, there’s John at the door!

It is no use, young man, you can’t open it!

How he does call and pound!

Now he’s crying for an axe.

It would be a shame to break down that beautiful door!

“John dear!” said I in the gentlest voice, “the key is down by the front steps, under a plantain leaf!”

That silenced him for a few moments.

Then he said—very quietly indeed, “Open the door, my darling!”

“I can’t,” said I. “The key is down by the front door under a plantain leaf!”

And then I said it again, several times, very gently and slowly, and said it so often that he had to go and see, and he got it, of course, and came in. He stopped short by the door.

“What is the matter?” he cried. “For God’s sake, what are you doing!”

I kept on creeping just the same, but I looked at him over my shoulder.

“I’ve got out at last,” said I, “in spite of you and Jane! And I’ve pulled off most of the paper, so you can’t put me back!”

Now why should that man have fainted? But he did, and right across my path by the wall, so that I had to creep over him every time!