Принято заявок
2212

IX Международная независимая литературная Премия «Глаголица»

Проза на русском языке
Категория от 14 до 17 лет
Пока мы вместе

Свинцовые груды туч ползут над бараками. Как кучерявая черная борода старика, клубится дым из труб крематориев.

Как не забыть тот неласковый мартовский вечер в трех сырых затхлых комнатушках в гетто, где мы ютились водиннадцатером: я, мои отец и мать Шломо и Элишева, сестры Ада и Ева, бабушка Голда и дедушка Иржи, дядя Кароль и тётя Ирэн, кузен Натан и кузина Памела. Как в панике, точно вспугнутые птицы, метались женщины, увязывая в узлы и укладывая в чемоданы жалкие пожитки, как истово молился дедушка в углу, как бабушка, щуря подслеповатые глаза при тусклом свете одной-единственной лампочки, зашивала в пальто, куртки и шапки бриллианты, серьги и кольца – последнее сокровище семьи Шапиро, спасенное от нацистов с великим трудом в полу. Как хныкала голодная сонная Ева, растирая кулачками воспаленные глаза – Ада одевала ее в бесчисленные свитера и кофточки, укутывала в дальний путь, а сестренка, оглушенная шумом, причитаниями, возней, сопротивлялась и капризничала.

– Противная девчонка! – сердилась Ада. – Вертится тут, ноет, спасу нет!

– Залман, – уговаривала мама, – завтра похолодает, подготовь шапку.

Смешной покажется обывателю, гражданину свободной страны, сыну мирного времени, такая просьба, обращенная ко мне, двадцативосьмилетнему банковскому служащему. Мать есть мать…

Перед рассветом в доме ненадолго воцарилась тишина. Измученные гомоном взрослых дети прилегли на кровати. Дядя и отец молча, не глядя друг на друга, курили у окна. Мама, тетя и бабушка чуть слышно перешептывались.

– На работы, говорил Циллерштейн, – тетя пыталась сохранять спокойствие и даже улыбаться – натянуто, фальшиво. – Может, там вас будут лучше кормить, позволят жить вместе? Нас с Каролем, малышей и стариков почему-то пока не отправляют. Да и Шломо решили оставить.

– Шломо – инженер, – отвечала бабушка, – его немцы попридержат. Ценный специалист.

– Как же с девочками?

– Залман присмотрит за ними. Пропадут они без него. Было бы им хоть по шестнадцать, а так – ни туда, ни сюда: Аде четырнадцать, Еве семь.

– Элишка, будет возможность, устраивайся швеёй, – советовала бабушка. – Ни в коем случае не на завод, не в поле – у тебя слабое сердце.

– Пора! – отец поглядел на часы. Стрелки остановились на пяти часах. – Вставайте, милые.

Ева, с которой стянули теплое одеяло, проснулась и снова заплакала. Ада и мама повязали пуховые платки, я по привычке надвинул картуз. После двух лет в сердцевине ада эта маленькая деталь встает так ясно, будто это был вчера. Чего ради я не послушался маминого совета?

– Ты пишешь, Залман?

Роберт Хестерборк, товарищ по «зондеркоммандо», возвращает меня из мира воспоминаний. Бывший нацистский штурмовик, он, как здесь принято о нем рассказывать, «спутался с еврейкой», за что и попал в лагерь. Вечерами мы слушаем истории Роберта о его трагической и искренней любви. Эстер… Её имя звучит в его устах, как перелив морской волны, как звон колокольчика. Журчание ручейка по камням. Или они бесчувственны, или я романтик.

– Пишу, Роберт.

– Я на стрёме. Чуть что, подам сигнал. Как сойка свистит, – он искусно подражает голосу птицы. – Скоро отбой, заканчивай. Кертнер застукает – быть беде.

Кертнер – наш староста блока, немец-уголовник. Вечерами он возвращается откуда-то вдребезги пьяным, и, если кто попадется ему на глаза после девяти – берегись. Азраэль уже испытал на себе его гнев. Хотя мы и знаем, что быть избитым таким человеком – не самое страшное. А за мои рукописи – верная смерть.

Промозглым утром дорога чернела от пальто сотен уходящих к станции людей. Женщины, несшие маленьких детей на руках, целовали их окоченевшие пальчики, согревали своим дыханием. Из узких мутных окошек, дверей их провожали родные глаза, встревоженные и печальные, злые и холодные. Но не на покинувших дома родственников была обращена их злость.

По тротуару параллельно толпе, сложив на пухлом животе молочно-белые руки, с улыбкой святого, шагал Янкель Циллерштейн, командир еврейской полиции гетто – сволочь, продавшаяся за теплые сапоги и сытный ужин в немецкой столовой. Его приспешники дубинками подгоняли нас и всё покрикивали:

– Живей, живей, чего тянетесь? Проходи, поторапливайся, поезд ждать не будет!

– Пишите письма, друзья, пишите письма, – о лживое, лицемерное создание! Циллерштейн кивал закутанным, озябшим людям и продолжал безмятежно улыбаться и облизывать жирные маслянистые губы, как кот, объевшийся сметаны в чулане. – Я позабочусь о ваших родных!

– Хороша забота, – проворчала Ада. – Пока нас только били за нарушение комендантского часа да обворовывали.

Ева топала рядом со мной, держась за мою руку. Несколько шарфиков натерли ей шею, сполз чулок в сапоге – она не жаловалась, не стонала. На воздухе она успела проснуться и весело посверкивала черными глазенками из-под надвинутой шапки.

– Залман, а куда нас везут? А когда покормят? А можно я в поезде к окну сяду?

Мальчиком я обожал спать, читать, ездить у окна. Через окно в дом проникал свежий воздух – и ночью меня ждал спокойный сон. Солнце освещало страницы книг, на них плясали пылинки в золотом луче – и чтение становилось в радость. Но глядеть в окна поезда, лететь сквозь разнотравье полей, махать фермерам, взбираться на мосты и высовываться по пояс, приветствуя родной край – то было истинным наслаждением для мальчишки, который раз в год выезжал из родного города в деревню к бабушке и дедушке, вырывался из храма камня и бетона и дышал, и жил, и вбирал в себя ароматы луговых цветов, гудение пчел, обнимал свободный мир и счастливую землю. В лагере я тоже выговорил себе нары у окна – ночами свет прожектора попадает внутрь барака, и писать намного удобнее, нежели если бы я спал где-то в глубине.

– Залман, я видел Гелю. Отнести ей шоколад?

Лукас Ферсман, выпускник ешивы, несостоявшийся раввин, не отходит от меня ни на шаг. Он вежлив, услужлив и предельно религиозен. Моя любовь к Геле для него, почти отчаявшегося, стоявшего в шаге от самоубийства, стало глотком свежего воздуха среди бесконечного дыма.

– Отнеси, конечно, отнеси.

Дирижер женского лагерного оркестра, югославская еврейка Геля Запруда, отравилась этой весной. Незадолго до этого ей и музыкантам объявили, что по случаю инспекционного визита рейхсфюрера они должны будут разучить с десяток классических мелодий и выступить на концерте перед почетным гостем – олицетворением кошмара европейского еврейства. Унижению и фальши девушка предпочла смерть: у врачей из лазарета достала ампулу с цианидом и раскусила в тот момент, когда надзирательница Демир, известная в лагере меломанка, которой и пришла в голову идея собрать оркестр, явилась в барак послушать, как репетируют ее музыкальные рабыни.

Геля, худенькая, смелая Геля! Как рисковали мы своей жизнью и положением, когда по вечерам и средь бела дня, таясь ото всех, подземным ходом пробирались друг к другу. Я приносил тебе подтаявший шоколад и яблоки из багажа удушенных газом, а ты, смеясь и удивляясь моей невиданной щедрости, торопливо ела или делилась с подругой, певицей Алей, и оставляла на моих губах трепетные, детски наивные поцелуи. Я не рассказывал тебе о происхождении маленьких подарков – ты, как и все, считала бы меня циничным убийцей, приспешником СС. Да ты, кажется, и сама знала, но по-прежнему любила меня. Ты видела во мне человека – и это оказалось взаимным.

Лукас привязался к тебе, как к младшей сестрёнке, назвав даром Всевышнего. Когда я был занят своей летописью, я всегда терзался и стыдился оттого, что ты подолгу ждала у проволоки, и однажды, заметив, с каким вниманием он наблюдает за нами, послал его передать тебе пачку печенья. Ты называла его лучшим другом, самым храбрым товарищем, и твое улыбчивое лицо, лучистые глаза и неизменный оптимистичный девиз «Было плохо – станет хуже, было худо – станет лучше» буквально воскресили его к жизни. Он забыл о своей давней мании – броситься в пылающую печь. Потеряв тебя, Лукас не погубил в себе память; для него ты существуешь, и каждый вечер он носит фрукты и сладости от моего имени польской девочке, которая страшно похожа на тебя и которую тоже зовут Геля. Ангелика. Ангел.

Мерцали вдали, как светляки, фонари станции. Мы воспрянули духом – совсем скоро нас посадят в теплые удобные вагоны. Каково же было наше разочарование и возмущение, когда мы увидели состав для перевозки скота, в котором придется стоять несколько дней, а то и неделю. «Быстрее, залезайте, вонючки!» – орали эсэсовские конвоиры; в толкотне и давке я боялся потерять сестер и мать.

Вдруг на шею мне кинулось что-то теплое, растрепанное, шумное.

– Залман, – кричало оно, – я вытравила его!

– Ривка! – я с удивлением узнал возлюбленную. – Зачем же ты это сотворила, дура? Себя погубить хотела?

– Я бы погибла, Залман, – кричала, захлебываясь рыданиями, Ривка. – Они убивают беременных в своих лагерях, я слышала. Ни себя, ни тебя, ни ребенка я им не отдам! Никуда ты не поедешь! – она стальной хваткой вцепилась в мои плечи, продолжая истерично голосить, пока немец не оттащил ее и не бросил в грязный снег.

В вагоне я отбил матери и сестрам уголок у окна. Сразу договорись: сидеть на вещах по очереди, стоять, пока не устанешь. Ева, которую посадили на чемоданы, не доставала до окна и просилась на ручки, чтобы лучше видеть проносящиеся мимо города и деревни. Но пока мы стояли на станции, и кроме грязных, обшарпанных поездов видно не было ничего.

В тесноте мама совсем сникла. Если прежде ее властный, громкий голос был слышен на всю просторную старую квартиру с высокими потолками, то в гетто он потерял силу, а теперь и вовсе напоминал всхлипы.

– Сыночек, – просила она жалобно и тихо, – пригляди там за девочками, я с ними уже не справлюсь. Замени им отца…

Эта смелая, боевая женщина, хозяйка и мать, лишившись главной опоры, мужа, словно потеряла часть самой себя. И вот она беспомощно рыдала на моей груди, цеплялась за меня, доверяя мне сестер – самое дорогое в её жизни. Должно быть, предчувствовала свою скорую трагическую гибель?

– Послушайте меня, – обратился я к девочкам и маме. – Никто не знает точно, куда и для чего нас везут. Путь предстоит неблизкий, трудный, но мы выдержим и его, и все испытания, которые дьявол пошлет на наши плечи. Отныне я ваш отец и ваша опора. Пока мы вместе, куда бы ни занес нас злой рок, мы будем живы.

Свист паровоза возвестил об отправке состава. Толчок, удар людской массы о стены и глухой стон послужили ответом. Поплыла освещенная станция, побежала за поездом, воздевая руки, Ривка – и пропала из глаз. Потянулись за окнами поля, перелески, домишки крестьян, костелы. Тягостный стук колес погрузил людей в оцепенение. Вряд ли кто-то из сидящих и стоящих вспомнил бы сейчас о том, что наступил самый веселый праздник в году – Пурим, день спасения евреев от истребления персами. Наши мучители и гонители превратили его в Девятое Ава!

– У тебя лишней тряпки нет? – я по инерции закрываю рукой написанное, хотя опасаться нет причины: надо мной наклонился Азраэль.

– Болит? – он утвердительно кивает. – Покажи, куда этот выродок тебя треснул.

Азраэль подставляет глаз. Под ним со вчерашнего вечера, когда он попался под горячую руку Кертнера, красуется лиловый синяк.

– Свинья недобитая. Я у Вайсблюма из лазарета попросил для тебя мазь, возьми. И не надо никаких тряпок.

– Свинья, каких мало, наш староста, – соглашается Азраэль, выдавливая густую темно-коричневую мазь. – Спасибо, брат!

Недолго я пробыл отцом своих сестер. На третьи сутки, когда мы поздно ночью прибыли в лагерь, судьба в лице бесстрастного доктора, из-под халата которого выглядывал мундир СС, навсегда разлучила меня с семьей. Первая ночь на новом месте была сумбурной, бестолковой и не запечатлелась в памяти так ярко, как хотелось бы. Лишь помню отчетливо поезд, колонны, крики разъединяемых жен и мужей, отцов и детей и палец насвистывающего галантного доктора в начищенных до блеска сапогах. Палец колебался из стороны в сторону. Влево. Вправо. Влево. Влево. Одно только движение, один беглый взгляд на человека, и он почти мертвец или пока живой. Я оказался в строю пока живых, в то время как мои мама и сестры были причислены доктором к недостойным существовать.

Два с половиной года тянется мое заключение. За это время я прожил целую отдельную жизнь. О судьбе моей семьи я узнал от земляка и друга детства, подпольщика Ярослава. Я не забуду его обреченный взгляд и тихое: «Сожгли мать твою, сестричек. Мужайся». Не забуду я и первый день работы татуировщиком, день, который подарил мне знакомство с храброй девочкой Гелей из Югославии, без слез и страха подставившей руку под иглу и весело прибавившей: «А имя ты мне сам дашь. Здесь, я слышала, наши вольные имена забыть придется». Как не помнить, наконец, тот момент, когда я, окрыленный надеждой получить работу в тепле и увеличенный паек, оказался на пороге газовой камеры вместе с другими ничего не понимающими новичками. За два с половиной года, проведенных в дантовом аду на земле, я потерял и вновь обрел семью. Чтобы выполнять работу, которую взвалили на нас нацисты, нашим долгом было вытравить из себя все человеческое. Чтобы ежедневно сопровождать наших братьев на смерть, выносить и сжигать их тела, нужно было омертветь, окостенеть, превратиться в бездушную машину. Покуда теплилась во мне уверенность, что живы мои родные, я не позволял себе зачерстветь и каждый день ждал транспорта из моего города, из гетто. Увы! Я вынужден признать, что работа в «зондеркоммандо» наложила на меня свой губительный отпечаток. Вынимая из газовой камеры трупы отца, бабушки и дедушки, тети, дяди и кузена с кузиной, я только на время почувствовал некую мучительную тоску, а затем, как сотни раз прежде, передал тела другим узникам, а те выбросили их в лифт, который отвез мою семью в печной зал, где ее и сожгли.

Я был в шаге от нравственной смерти, если бы меня не назначили капо моей команды. Состав у нас подобрался интернациональный – шеф крематориев Вайсман обожал эксперименты и не стал набирать одних только евреев. Поляки, голландцы, словаки, французы, русские – общим для всей разноплеменной и группы людей стал немецкий язык, благо я отлично им владел. Я не только получил команду – я стал отцом огромной семьи. Как заботливый родитель, я установил в отсеке блока, где мы жили, атмосферу товарищества и взаимопомощи. У заключенных, которые при прежнем капо ходили в обносках и недоедали, появились теплые носки и кожаные ботинки, одеяла – у каждого свое, разнообразный рацион и долгожданная защита от внезапных селекций. Мало того, охрана считала нас за людей! С некоторыми из эсэсовцев мы поддерживали выгодные отношения по части бартера и черного рынка. Выменивать найденные в вещах жертв драгоценности на еду не казалось зазорным. Помогал нам в этом деле Роберт – он слыл самым удачливым торговцем краденным и приносил больше всех овощей и хлеба. А вот и он – узнаю его кошачью поступь.

– Порядок, – хихикает он. – Кертнер уже готов. Дрыхнет в своей каморке. Зато смотри, что мне удалось достать.

На ладони у него три куска свежей вареной говядины.

– Ловкач, хвалю. Откуда?

– Кухня не подводит. Бетке сказал, мясо кошерное. Держи. Отдашь Лукасу и Азраэлю. Я не голоден, вам нужнее. Пока мы вместе – не пропадем.

Лагерь переворачивает с ног на голову всё привычное. Оказывается, и немец может заботиться о евреях.

Роберт взбирается наверх, к себе. Возвращаются на места и остальные. Я мог бы уйти, жить в бараке с остальными капо, а остался здесь. Вся большая новая семья, все сто семьдесят человек собираются вместе, и душа моя спокойна. До отбоя осталось недолго, и я подвожу черту под своими мыслями и воспоминаниями, до следующего вечера прощаюсь с ними и дописываю «Обращение к археологам и грядущим поколениям», результат сегодняшней плодотворной работы.

«Приветствуем вас, посланцы будущего!

Мы написали это, работая в «зондеркоммандо», в минуты глубочайшего отчаяния и опасности. Наша цель – пролить свет на страшное настоящее, в котором жили мы. В консервных банках, чехлах, флягах, котелках, завернутые в тряпки, по всей территории вокруг нашего блока №30 и под стенами крематория №2 лежат в земле десятки документов и записок, собранных и написанных нами в течение двух лет. Мы закопали также и вставные челюсти, часы, детские игрушки, ботинки, фотографии, серьги – все, что осталось от сотен безвинно погибших в газовых камерах. Эти следы кричат из-под слоя почвы, дерна и травы, поют человечьими голосами жертв.

Дорогие друзья, археологи! Ищите в каждой груде пепла, исследуйте каждый квадратный метр, переверните там все вверх дном, но накажите, накажите нацистских палачей! Пусть гнев порабощенных, угнетенных народов обрушится на их головы, пусть скажут узники: достойны ли они пощады?

Вершить расправу мы готовы сами, именно поэтому прибегаем к дерзкому плану, который может стоить нам жизни. 15 сентября 1944 года мы взорвем машину смерти, крематорий №2, который мы вынуждены были обслуживать. В неравном бою с эсэсовской охраной мы не боимся погибнуть, веря, что кладем себя на алтарь общей победы над нацизмом. Тот, кто идет на восстание в концлагере, должен знать, что одной ногой стоит в могиле.

Дорогой друг, гражданин свободной страны! Мы заклинаем тебя – в этом и заключается смысл наших записок – не забывать наши имена, не пытаться отрицать факт нашего существования, а уверить потомков, что наша борьба была не напрасной. Так пусть же и в тебе горит наше яростное пламя, пусть поднимется благородный гнев и ты, посланец из будущего, сумеешь исполнить нашу волю и рассчитаться с губителями и бандитами.

Рабочие «зондеркоммандо» №2: Залман Шапиро, Лукас Ферсман, Азраэль Гибнер, Роберт Хестерборк…»

Завтра решится судьба лагеря. Последнее собрание, последние обсуждения, расстановка сил. С чем вступим мы в бой со смертью, готовы ли мы к победе – определится совсем скоро. Набожный Лукас произносит молитву перед сном, Азраэль втирает в кожу мазь, Роберт что-то жуёт, я перечитываю написанное. Летопись лагеря смерти подошла к концу. Нам уготован один финал – гибель, ей другой – вечная жизнь.

Подождем закрывать двери вагона. Полюбуемся же в последний раз на родную землю, вглядимся в сумрак мартовского утра, прижмем покрепче к сердцу мать и сестёр. Подождем гасить свет в бараке: сначала пожелаем спокойной ночи соседям – нашим верным товарищам. Подождем ставить точку – сперва прочтем написанное снова: всё ли мы успели сказать, что хотели излить на бумагу? Пока мы вместе – я и моя семья, я и моя команда, я и моя рукопись, – мы живы.

Грауль Евгения АЛЕКСАНДРОВНА
Возраст: 17 лет
Дата рождения: 04.08.2005
Место учебы: МОУ «СОШ №19»
Страна: Россия
Регион: Москва и Московская обл.
Город: Подольск