Принято заявок
427

IX Международная независимая литературная Премия «Глаголица»

Яковлева Мария Андреевна
Возраст: 16 лет
Дата рождения: 30.06.2006
Место учебы: МБОУ "Лицей № 116 имени Героя Советского Союза А.С.Умеркина"
Страна: Россия
Регион: Татарстан
Район: Казань
Город: Казань
Перевод с английского на русский
Категория от 14 до 17 лет
Эдгар Аллан По. Маска Красной Смерти

«Красная смерть» долго опустошала страну. Ни одна эпидемия до нее не была столь ужасающе смертоносной. Багряная кровь была ее истинным воплощением и жуткой печатью. Болезнь начиналась с острой боли и головокружения, а после наступало кровотечение, приводящее к разложению и смерти. Человек, на теле, или хуже того, на лице которого появились кровоточащие язвы, уже не мог рассчитывать на заботу или сочувствие близких. Болезнь развивалась и убивала жертву всего за полчаса.

Но Принц Просперо оставался таким же беспечным и неустрашимым, ничто не затуманивало его ясных мыслей. Когда оказалось, что болезнь убила половину его подданных и чуть ли не целиком опустошила владения, принц собрал сотню своих здоровых и беззаботных друзей — рыцарей и дам Королевства — и поселился с ними в одном из монастырей, огороженном крепостной стеной. То было огромное роскошное здание, выстроенное согласно поистине королевским требованиям Принца. Монастырь окружала крепкая и высокая стена с железными воротами. Придворные взяли огромные молоты и горны и заковали засовы намертво изнутри. Они решили запереть все входы и выходы, дабы ни одна крупица уныния или страха не закралась в эту обитель. В монастыре было достаточно пропитания, а меры защиты позволяли всем обитателям не бояться заражения. Весь же остальной мир наверняка в состоянии сам позаботиться о себе! Тогда казалось глупым переживать о чем-либо, ведь принц обеспечил обитателей монастыря всеми видами развлечений, которые только может представить себе человек. Там были и артисты-импровизаторы, и танцовщики, и музыканты. Вокруг была лишь красота и вино. Все это было внутри замка, под нерушимой защитой крепостной стены. Снаружи же бушевала Красная Смерть.

Когда с начала изоляции прошло около пяти или шести месяцев и за границей монастыря эпидемия становилась все ужаснее и смертоноснее, принц Просперо задумал развлечь своих друзей необыкновенным балом-маскарадом.

Для него подготовили семь самых роскошных покоев. Обычно во дворцах подобные комнаты образуют длинный прямой коридор, в котором створчатые двери распахиваются настежь с обеих сторон, так что обзор всего помещения оказывается ничем не заслонен. В монастыре же принц приказал сделать совсем по-другому — чего и можно было ожидать от человека, столь тяготеющего ко всему необычному. Комнаты были расположены так, что повернув взгляд на одну из них, другие увидеть было нельзя. Через каждые двадцать-тридцать ярдов коридор резко заворачивал то вправо, то влево. После каждого поворота по обеим сторонам в центре стены располагались высокие окна в готическом стиле, выходившие в тупиковую галерею, которая повторяла изгибы коридора. Окна эти были из цветного стекла, и их окраска гармонировала с цветом, преобладающим в убранстве комнат. Например, та из них, что располагалась в восточном конце коридора, была выполнена в синих тонах — и окна там были ярко-голубыми. Узоры и украшения во второй комнате были лиловыми — и оконные стекла также отливали лиловым. Третья комната, как и окна в ней, была зеленой. Убранство четвертой было оранжевым, пятой — белым, шестой — фиолетовым. Седьмая же комната была покрыта черными бархатными гобеленами — они висели на потолке и спускались по стенам, сливаясь с такими же черными бархатными коврами. И лишь в этой комнате цвет окон отличался от основного цвета комнаты. Стекла там были алыми, насыщенного кровавого оттенка.

Ни в одной из комнат среди множества золотых украшений, что покрывали все пространство комнаты и свисали с потолков, не было источников освещения. Но в галерее напротив каждого окна стояли треножники с пылающими факелами. Отблески света сквозь цветные стекла освещали комнату, отчего все вокруг приобретало призрачный загадочный вид. Но в той самой черной комнате свет от факела, струившийся через алые стекла и темные гардины, так пугающе искажал лица входящих в комнату, что лишь немногие из жителей монастыря осмеливались переступать ее порог.

Помимо этого, напротив западной стены там стояли огромные часы черного дерева. Их маятник, качаясь, издавал глухой монотонный звук. Когда минутная стрелка проделывала полный круг по циферблату, словно бы из медной груди часов вырывался протяжный, чистый, громкий и удивительно мелодичный стон. Та нота обрывала звучание оркестра, веселье останавливалось, и музыканты вместе с танцующими застывали, словно в замешательстве, прислушиваясь к звукам. Когда часы начинали бить в очередной раз, даже самые легкомысленные бледнели и самые опытные и степенные потирали ладонями лоб, словно отгоняя жуткие мысли. Однако когда эхо стихало, беззаботный смех вновь начинал звучать в зале. Музыканты переглядывались, посмеивались над охватившим их только что страхом и уже шепотом храбрились и клялись друг другу, что в следующий раз бой часов не вызовет у них такой сковывающий ужас. Но спустя шестьдесят минут (а это три тысячи шестьсот секунд стремительного полета времени!) звуки вновь вызывали у всех в зале те же замешательство и трепет, что и раньше.

Однако если не брать во внимание подобные мелочи, то был веселейший и роскошнейший карнавал. Принц обладал необычным вкусом на цвета и украшения и совершенно не считался с модой на сдержанность. Его идеи были смелыми и воплощались с неслыханным размахом. Многие считали, что Принц не в своем уме, однако, его близкие были уверены в несправедливости таких суждений. Убедиться в добром здравии Принца Просперо, конечно, мог лишь тот, кто бывал рядом с ним, видел и слышал его.

Он руководил украшением семи комнат для празднества и задавал тон всему маскараду. Поверьте, костюмы были причудливейшими. Они блестели, переливались, поражали своей откровенностью и фантастичностью — что-то подобное можно было видеть позже в Hernani. Повсюду сновали фигуры в нелепых и странных нарядах, многие из которых походили на порождение бредовых фантазий. Во всем этом безумном празднике многое было красиво, многое — экстравагантно, некоторое поражало до глубины души, некоторое пугало, а что-то даже невольно вызывало отвращение. Словно сны проникли в комнаты и стали разгуливать по ним, извиваясь и сливаясь с цветом стен, а игра оркестра была лишь отзвуком их шагов. И тут посреди всего этого часы начинали бить — и все замолкало и цепенело, вслушиваясь в голос часов. Даже сны вдруг замирали на одном месте. Но как только звон замолкал — а длился он всего мгновение — сначала лишь едва различимый, а потом все более и более громкий смех наполнял комнаты. И вот, уже снова гремела музыка, сны отмирали и начинали кружиться еще быстрее, то и дело пролетая мимо окон, через которые струился свет от факелов. Однако уже никто из гостей не отваживался зайти в ту самую черную комнату в западной части коридора. Близилась полночь, и багряный свет лился в комнату сквозь кроваво-красные стекла. Тому, кто ступал на ковер черного цвета, приглушенный звон часов казался еще более ужасающим.

Остальные же комнаты были заполнены людьми — в них кипела жизнь. Веселье набирало невиданные обороты до тех пор, пока часы не начали бить полночь. Все случилось, как я и описывал до этого — музыка прервалась, вальсирующие замерли, комнаты охватила тревога. Но на этот раз с каждым из двенадцати ударов в сердца даже самых мудрых и опытных из веселящихся гостей закрадывался суеверный ужас. Быть может, именно поэтому, еще до того, как затих гул последнего удара, внимание гостей вдруг обратилось к высокой фигуре в маске, которая до этого оставалась незамеченной. По всем комнатам пронесся слух о таинственном госте, послышался шепот удивления и недоумения, переросший спустя несколько мгновений в гул, полный ужаса и отвращения.

В той толпе фантастических нарядов, которую я описал, ни одна другая маска не смогла бы вызвать такого возмущения. Хоть праздник и был необыкновенным и экстравагантным, костюм затмил даже убранства комнат, подобранные принцем и поверг всех в шок. Есть вещи, что затрагивают тонкие струны в сердцах даже самых беззаботных, и даже у тех, для кого и жизнь со смертью — всего лишь шутки, есть то, над чем шутить нельзя. Поэтому никто в толпе не счел наряд незнакомца уместным, а уж тем более остроумным. Это была высокая и тощая фигура, с ног до головы закутанная в могильные одеяния. Маска, скрывавшая лицо, изображала лицо окоченевшего покойника, да так, что даже вблизи сложно было бы отличить ее от настоящего трупа. Наслаждающиеся балом гости могли бы принять, и даже высоко оценить это, но незнакомец зашел еще дальше. Он решил изобразить облик самой Красной Смерти. Его одеяние и безобразное лицо с широким лбом были забрызганы ужасной алой кровью.

Когда Принц Просперо заметил неизвестного (который, словно стараясь соответствовать своей роли, медленно и торжественно обходил танцующих), его всего передернуло то ли от ужаса, то ли от отвращения, но уже в следующий момент его брови взметнулись вверх от ярости.

— Кто посмел? — хрипло вопросил он у придворных, стоявших рядом с ним, — Кто посмел оскорбить нас этой жестокой насмешкой? Тотчас схватите его и сорвите маску! Кто бы это ни был, он будет повешен на крепостной стене с рассветом!

Принц смело прокричал эти слова в синей комнате, в восточной части коридора, они разнеслись по семи покоям отчетливо и громко, и оркестр замолк по мановению его руки. Рядом с Принцем Просперо стояли его придворные, побледневшие от ужаса. Как только голос его смолк, они было кинулись в сторону незваного гостя, который так же находился в этой комнате, как вдруг тот неторопливым и величественным шагом приблизился к Принцу. Все замерли в немом трепете, вызванном такой бесцеремонностью, никто не нашел в себе сил даже протянуть руки, чтобы схватить незнакомца, и фигура в маске прошествовала меньше, чем в ярде от Принца, после чего, пока все гости пятились от центра комнаты к стенам, таким же медленным шагом двинулся дальше — от синей комнаты к фиолетовой, от фиолетовой — к зеленой, от зеленой — к оранжевой, от оранжевой — к белой, а оттуда — к лиловой. Никто снова не сделал и шагу, чтобы схватить его. В эту минуту Принц Просперо, обезумевший от ярости и стыда за свою мимолетную слабость, бросился через комнаты за незнакомцем. Никто из гостей не последовал за ним — всех обуял смертный ужас. Принц с обнаженным кинжалом в руке стремительно побежал к комнате с бархатными гобеленами, приблизился к незнакомцу, и был уже в трех или четырех шагах от него, как вдруг тот неожиданно обернулся, оказавшись лицом к лицу со своим преследователем. Послышался вскрик, и кинжал, сверкнув лезвием, упал на соболиный ковер, на котором тут же распростерлось мертвое тело Принца Просперо. Тут же, в порыве отчаянной отваги, вся толпа ряженых гостей бросилась в черную комнату, но как только они схватили незнакомца, без единого движения стоявшего в тени часов, все с ужасом обнаружили, что под могильными одеяниями и маской, которую они так грубо сорвали, ничего нет.

Теперь уже ни у кого не осталось сомнений, что то была сама Красная Смерть. Она пришла, словно вор в ночи. Один за другим замертво падали гости, заливая кровью залы, только что охваченные весельем, падали и умирали ровно в тех позах, в которых их настигла смерть. С последним издавшим смертный крик гостем, угасла жизнь в часах из черного дерева, погас огонь в треножниках, и над всем вокруг воцарились Мрак, Гибель и Красная Смерть.

Edgar Allan Poe. The Masque Of The Red Death

The «Red Death» had long devastated the country. No pestilence had ever been so fatal, or so hideous. Blood was its Avatar and its seal — the redness and the horror of blood. There were sharp pains, and sudden dizziness, and then profuse bleeding at the pores, with dissolution. The scarlet stains upon the body and especially upon the face of the victim, were the pest ban which shut him out from the aid and from the sympathy of his fellow-men. And the whole seizure, progress and termination of the disease, were the incidents of half an hour.

But the Prince Prospero was happy and dauntless and sagacious. When his dominions were half depopulated, he summoned to his presence a thousand hale and light-hearted friends from among the knights and dames of his court, and with these retired to the deep seclusion of one of his castellated abbeys. This was an extensive and magnificent structure, the creation of the prince’s own eccentric yet august taste. A strong and lofty wall girdled it in. This wall had gates of iron. The courtiers, having entered, brought furnaces and massy hammers and welded the bolts. They resolved to leave means neither of ingress or egress to the sudden impulses of despair or of frenzy from within. The abbey was amply provisioned. With such precautions the courtiers might bid defiance to contagion. The external world could take care of itself. In the meantime it was folly to grieve, or to think. The prince had provided all the appliances of pleasure. There were buffoons, there were improvisatori, there were ballet-dancers, there were musicians, there was Beauty, there was wine. All these and security were within. Without was the «Red Death.»

It was toward the close of the fifth or sixth month of his seclusion, and while the pestilence raged most furiously abroad, that the Prince Prospero entertained his thousand friends at a masked ball of the most unusual magnificence.

It was a voluptuous scene, that masquerade. But first let me tell of the rooms in which it was held. There were seven — an imperial suite. In many palaces, however, such suites form a long and straight vista, while the folding doors slide back nearly to the walls on either hand, so that the view of the whole extent is scarcely impeded. Here the case was very different; as might have been expected from the duke’s love of the bizarre. The apartments were so irregularly disposed that the vision embraced but little more than one at a time. There was a sharp turn at every twenty or thirty yards, and at each turn a novel effect. To the right and left, in the middle of each wall, a tall and narrow Gothic window looked out upon a closed corridor which pursued the windings of the suite. These windows were of stained glass whose color varied in accordance with the prevailing hue of the decorations of the chamber into which it opened. That at the eastern extremity was hung, for example, in blue — and vividly blue were its windows. The second chamber was purple in its ornaments and tapestries, and here the panes were purple. The third was green throughout, and so were the casements. The fourth was furnished and lighted with orange — the fifth with white — the sixth with violet. The seventh apartment was closely shrouded in black velvet tapestries that hung all over the ceiling and down the walls, falling in heavy folds upon a carpet of the same material and hue. But in this chamber only, the color of the windows failed to correspond with the decorations. The panes here were scarlet — a deep blood color. Now in no one of the seven apartments was there any lamp or candelabrum, amid the profusion of golden ornaments that lay scattered to and fro or depended from the roof. There was no light of any kind emanating from lamp or candle within the suite of chambers. But in the corridors that followed the suite, there stood, opposite to each window, a heavy tripod, bearing a brazier of fire that protected its rays through the tinted glass and so glaringly illumined the room. And thus were produced a multitude of gaudy and fantastic appearances. But in the western or black chamber the effect of the fire-light that streamed upon the dark hangings through the blood-tinted panes, was ghastly in the extreme, and produced so wild a look upon the countenances of those who entered, that there were few of the company bold enough to set foot within its precincts at all.

It was in this apartment, also, that there stood against the western wall, a gigantic clock of ebony. Its pendulum swung to and fro with a dull, heavy, monotonous clang; and when the minute-hand made the circuit of the face, and the hour was to be stricken, there came from the brazen lungs of the clock a sound which was clear and loud and deep and exceedingly musical, but of so peculiar a note and emphasis that, at each lapse of an hour, the musicians of the orchestra were constrained to pause, momentarily, in their performance, to hearken to the sound; and thus the waltzers perforce ceased their evolutions; and there was a brief disconcert of the whole gay company; and, while the chimes of the clock yet rang, it was observed that the giddiest grew pale, and the more aged and sedate passed their hands over their brows as if in confused reverie or meditation. But when the echoes had fully ceased, a light laughter at once pervaded the assembly; the musicians looked at each other and smiled as if at their own nervousness and folly, and made whispering vows, each to the other, that the next chiming of the clock should produce in them no similar emotion; and then, after the lapse of sixty minutes, (which embrace three thousand and six hundred seconds of the Time that flies,) there came yet another chiming of the clock, and then were the same disconcert and tremulousness and meditation as before.

But, in spite of these things, it was a gay and magnificent revel. The tastes of the duke were peculiar. He had a fine eye for colors and effects. He disregarded the decora of mere fashion. His plans were bold and fiery, and his conceptions glowed with barbaric lustre. There are some who would have thought him mad. His followers felt that he was not. It was necessary to hear and see and touch him to be sure that he was not.

He had directed, in great part, the moveable embellishments of the seven chambers, upon occasion of this great fete; and it was his own guiding taste which had given character to the masqueraders. Be sure they were grotesque. There were much glare and glitter and piquancy and phantasm — much of what has been since seen in «Hernani.» There were arabesque figures with unsuited limbs and appointments. There were delirious fancies such as the madman fashions. There was much of the beautiful, much of the wanton, much of the bizarre, something of the terrible, and not a little of that which might have excited disgust. To and fro in the seven chambers there stalked, in fact, a multitude of dreams. And these — the dreams — writhed in and about, taking hue from the rooms, and causing the wild music of the orchestra to seem as the echo of their steps. And, anon, there strikes the ebony clock which stands in the hall of the velvet. And then, for a moment, all is still, and all is silent save the voice of the clock. The dreams are stiff-frozen as they stand. But the echoes of the chime die away — they have endured but an instant — and a light, half-subdued laughter floats after them as they depart. And now again the music swells, and the dreams live, and writhe to and fro more merrily than ever, taking hue from the many-tinted windows through which stream the rays from the tripods. But to the chamber which lies most westwardly of the seven, there are now none of the maskers who venture; for the night is waning away; and there flows a ruddier light through the blood-colored panes; and the blackness of the sable drapery appals; and to him whose foot falls upon the sable carpet, there comes from the near clock of ebony a muffled peal more solemnly emphatic than any which reaches their ears who indulge in the more remote gaieties of the other apartments.

But these other apartments were densely crowded, and in them beat feverishly the heart of life. And the revel went whirlingly on, until at length there commenced the sounding of midnight upon the clock. And then the music ceased, as I have told; and the evolutions of the waltzers were quieted; and there was an uneasy cessation of all things as before. But now there were twelve strokes to be sounded by the bell of the clock; and thus it happened, perhaps, that more of thought crept, with more of time, into the meditations of the thoughtful among those who revelled. And thus, too, it happened, perhaps, that before the last echoes of the last chime had utterly sunk into silence, there were many individuals in the crowd who had found leisure to become aware of the presence of a masked figure which had arrested the attention of no single individual before. And the rumor of this new presence having spread itself whisperingly around, there arose at length from the whole company a buzz, or murmur, expressive of disapprobation and surprise —then, finally, of terror, of horror, and of disgust.

In an assembly of phantasms such as I have painted, it may well be supposed that no ordinary appearance could have excited such sensation. In truth the masquerade license of the night was nearly unlimited; but the figure in question had out-Heroded Herod, and gone beyond the bounds of even the prince’s indefinite decorum. There are chords in the hearts of the most reckless which cannot be touched without emotion. Even with the utterly lost, to whom life and death are equally jests, there are matters of which no jest can be made. The whole company, indeed, seemed now deeply to feel that in the costume and bearing of the stranger neither wit nor propriety existed. The figure was tall and gaunt, and shrouded from head to foot in the habiliments of the grave. The mask which concealed the visage was made so nearly to resemble the countenance of a stiffened corpse that the closest scrutiny must have had difficulty in detecting the cheat. And yet all this might have been endured, if not approved, by the mad revellers around. But the mummer had gone so far as to assume the type of the Red Death. His vesture was dabbled in blood — and his broad brow, with all the features of the face, was besprinkled with the scarlet horror.

When the eyes of Prince Prospero fell upon this spectral image (which with a slow and solemn movement, as if more fully to sustain its role, stalked to and fro among the waltzers) he was seen to be convulsed, in the first moment with a strong shudder either of terror or distaste; but, in the next, his brow reddened with rage.

«Who dares?» he demanded hoarsely of the courtiers who stood near him — «who dares insult us with this blasphemous mockery? Seize him and unmask him — that we may know whom we have to hang at sunrise, from the battlements!»

It was in the eastern or blue chamber in which stood the Prince Prospero as he uttered these words. They rang throughout the seven rooms loudly and clearly — for the prince was a bold and robust man, and the music had become hushed at the waving of his hand.

It was in the blue room where stood the prince, with a group of pale courtiers by his side. At first, as he spoke, there was a slight rushing movement of this group in the direction of the intruder, who at the moment was also near at hand, and now, with deliberate and stately step, made closer approach to the speaker. But from a certain nameless awe with which the mad assumptions of the mummer had inspired the whole party, there were found none who put forth hand to seize him; so that, unimpeded, he passed within a yard of the prince’s person; and, while the vast assembly, as if with one impulse, shrank from the centres of the rooms to the walls, he made his way uninterruptedly, but with the same solemn and measured step which had distinguished him from the first, through the blue chamber to the purple — through the purple to the green — through the green to the orange — through this again to the white — and even thence to the violet, ere a decided movement had been made to arrest him. It was then, however, that the Prince Prospero, maddening with rage and the shame of his own momentary cowardice, rushed hurriedly through the six chambers, while none followed him on account of a deadly terror that had seized upon all. He bore aloft a drawn dagger, and had approached, in rapid impetuosity, to within three or four feet of the retreating figure, when the latter, having attained the extremity of the velvet apartment, turned suddenly and confronted his pursuer. There was a sharp cry — and the dagger dropped gleaming upon the sable carpet, upon which, instantly afterwards, fell prostrate in death the Prince Prospero. Then, summoning the wild courage of despair, a throng of the revellers at once threw themselves into the black apartment, and, seizing the mummer, whose tall figure stood erect and motionless within the shadow of the ebony clock, gasped in unutterable horror at finding the grave-cerements and corpse-like mask which they handled with so violent a rudeness, untenanted by any tangible form.

And now was acknowledged the presence of the Red Death. He had come like a thief in the night. And one by one dropped the revellers in the blood-bedewed halls of their revel, and died each in the despairing posture of his fall. And the life of the ebony clock went out with that of the last of the gay. And the flames of the tripods expired. And Darkness and Decay and the Red Death held illimitable dominion over all.