В то время я был еще столь молод, что и думать о серьезном не умел. Право, зачем, если не то, что думать, спать не всегда было где. И всё же, кажется, я тогда был много счастливее, а душа и руки были чище.
Учёба в городском колледже не задалась с самого начала, а после смерти отца о поэзии я забыл с концами. Тогда рубашек без пятен от печатной краски у меня не осталось и вовсе, хотя работа в типографии была не столь плоха. У меня хотя бы была работа.
Лестер перебивался с одной подработки на другую, и я мог бы устроить его к нам подмастерьем, но почему-то не стал. Может, и к лучшему. Работая официантом, он и привёл меня в Чёрную Орхидею какими-то нелепыми окольными путями. Я был уверен, что кабаки не для меня, а тем более с таким, упаси Боже, говорящим названием. Но что-то неясное, что часто называют чуйкой, толкнуло согласиться.
В нос бил запах табака и пряной гвоздики. Разглядеть в маслянисто-красном свете удавалось немногое. Пара чернеющих, вероятно кожаных диванов у барной стойки, столы ближе к сцене, а над ними низкие лампы из матового стекла. Было тесно, будто не физически, но морально меня сжали и опустили на самое дно общества этой духотой, фальшивым саксофонистом, нервным женским смехом… Я дрогнул.
— Рэм, приятель, ты уже здесь! — коренастый мужчина улыбнулся мне, демонстрируя желтые от курения зубы. — Мы начнём не раньше восьми. Присаживайся, присаживайся!
Лестер обладал этой мерзкой привычкой хлопать всех по плечам. Казалось, его забавляло то, как моё лицо кривилось от каждого прикосновения. Я, хоть и бедствовал, но моя фамилия оттого менее значимой не становилась, и проявить уважение он мог. Хотя, кого это тогда волновало?
— Всё в порядке, благодарю за беспокойство.
— Ты многословен, как обычно, главное, что пришёл. Сегодня выступает моя фаворитка, ты сразу её заметишь.
— Танцовщица? — я вскинул бровь.
— Обижаешь, я на них и не смотрел никогда! — конечно, не смотрел, не он ли клялся жениться на артистке своего прошлого бара? — Она музыкант.
— И на чём же играет твой музыкант? — я не смог сдержать усмешки.
— Струнное, на скрипку ещё похоже. Как же его? Ре… ре? Ай, чёрт с ним, сам послушаешь.
Я и правда послушал. Публика собралась грязная, ну как же без личного отношения в данном вопросе. Женщины в коротких мерцающих платьях, как падальщицы, кружили меж столиками, а мужиков, никак не джентльменов, с толстыми сигарами в зубах это забавляло настолько, что они извещали об этом грубым смехом. На сцене уже отыграли джаз-импровизацию. Пианист был неплох, в остальном банальщина.
— Встречайте! — уши резанул голос ведущего.
Под пьяные, несмотря на сухой закон, аплодисменты в дыму я различил фигуры музыкантов. Услышав взволнованные вздохи Лестера, я всё же всмотрелся и, кажется, понял, о ком он. На подушке на полу сидела девушка. Лицо я уже вряд ли припомню, разве что выдающийся, как у всех персов, нос и блестящие в полумраке волосы. Струнное в руках было, но название такой вещи даже я дать не мог. Небольшой округлый корпус с длинной вытянутой шейкой и всего тремя струнами.
Ох, а когда она начала играть! Протяжный то ли вой, то ли стон заполнил моё сознание, ежесекундно заставляя впадать в совершенно необъяснимую тревогу, затем страх, затем влюблённость. Верно, Лестер заметил мои дрожащие руки и почему-то приободряюще улыбнулся. Вслед за незнакомкой заиграли и остальные музыканты. Блюз в купе с Востоком звучал для меня необыкновенно. Разумеется, эти необразованные буржуа, что сидели по сторонам и спереди, морщились от нового звучания — чего ожидать, — но я слышал их, я их понимал!
Чёрный чуть лысый мужчина, что играл на контрабасе, совсем забылся, кларнет завывал откуда-то из темноты мартовским котом. Да, пианист был намного слабее, чем прошлый, но как же жили они на сцене! Я, кажется, тогда чуть не расплакался от чувств впервые за годы, охвативших всю мою суть. Какая там типография и промозглые улицы, мне не хотелось и с места сдвигаться от всеобъемлющего восторга и благоговения, мне столь несвойственного.
Не уверен, как всё закончилось, но после их выступления Лестер протащил меня к сцене. Столики были неплохо накрыты, на краю сцены стояли свечи — как неразумно.
— Рэмонд, знакомься, Лайла! — под строгим взглядом подведённых каялом глаз, я расправил плечи.
Лайла была не столько красива, сколько неуместна в этом прокуренном баре с низким потолком, на залитых туманом и пылью улицах с совершенно отличным солнцем. Платье у неё в тот вечер было, кажется, цвета крови, отчего она не сливалась в чёрное пятно под красным светом ламп. Был ли я влюблён в неё? Нет, конечно.
Лестер всё носился куда-то, возвращался назад, подносил ей бурбон и фрукты, на что Лайла вежливо улыбалась, но даже не пыталась ему подыграть.
— Я думаю, что люблю Вас, Лайла! Что же мне ещё для Вас сделать?
— Любите? Я слышу эту ложь вот уже который раз. Вам не стоит разбрасываться словами. — Девушка равнодушно поднялась с подушки и удалилась в гримёрку, унося с собой удушающий запах гвоздики и ванили.
Лестер всё не унимался. Он вытащил меня на улицу, но не пережив и пары вздохов чистого ночного воздуха, помчался через заднюю дверь в сторону гримёрок.
— Лестер, постой же! — голова кружилась, и я уже мало понимал мир вокруг.
Но он умчался в слепой ярости, сбивая с ног танцовщиц, вышибая двери. Я выдохнул. Ночной город мало напоминал романтичный Париж или строгий Лондон, но крысы у нас были такие же жирные. Спину приятно холодила шершавая стена, и затуманенный рассудок начинал оттаивать. Или мне так только казалось?
Очнулся я ближе к рассвету, красноватые разводы сизого от ночи неба тряхнули так, что все симптомы опьянения перестали меня гложить. Хотелось одного — забрать Лестера, вернуться в съёмную напополам комнату и завалиться спать. Всё-таки единственный выходной, как никак.
Задняя дверь удивила меня не только тем, что она до сих пор не слетела с петель, но и тем, что была незаперта. Разумеется, в тусклых коридорах уже никого не было — чего я, собственно, ожидал? За одной из дверей послышался шёпот:
— …Один человек пришёл к двери женщины, которую любил. Он сказал: «Это я». Она выгнала его.
Я заглянул в щель двери. Комната была приятно освещена многочисленными свечами, увешана платками и пахла той самой гвоздикой. Я поморщился, а голос продолжил:
— Он вернулся через годы. И тогда сказал: «Это ты». Только тогда она открыла. А ты, Лестер, умел быть мной?
Когда я узнал её голос, меня пробила мелкая дрожь. Снова.
Я решался было заходить или уйти, как услышал её:
— Рэмонд, заходи, коли пришёл.
Дверь тихо скрипнула, и мои глаза встретили её. Лайла была спокойна. Я не сразу увидел приятеля, корчащегося в немом крике на подушках.
— Что с ним?
— Не волнуйся, всем по заслугам. — Она неопределённо махнула рукой.
Почему-то мне не хотелось ему помочь, никогда не хотелось. Делало ли это меня плохим человеком? Делало ли её? Плевать. Она была близко, я был пьян. Нет, уже не алкоголем, скорее страхом смерти и её первобытной музыкой.
— Ты меня не выдашь.
Не вопрос, утверждение. Она знала, что кто бы сейчас ни был на моём месте, не посмел бы и в мыслях её упрекнуть. Не выдам, конечно.
— Приходи завтра, послушаешь нас ещё. Обновили репертуар.
И я пришёл. Снова и снова. Каждый вечер я проводил у барной стойки, почти привык к красному свету, только чтобы слушать её. Ребаб, так назывался её инструмент. Он затягивал меня, завораживал, а тонкие пальцы на смычке были самыми нежными. Мы часто виделись в её гримёрке, где она подолгу рассказывала какие-то непонятные мне истории, я перебирал её волосы, гладил мягкую золотистую кожу. Я горел ею и музыкой, снова писал. Но не был влюблён, наверное.
Я часто читал ей стихи, свои стихи про неё. Ей так нравилось, когда читал. Она тихо смеялась и кивала, не отрывая рук от ребаба. А под утро поджигала сандал и шептала о духах, о других мирах, о музыке. Я жил ею в ту осень и верю, что она жила мной.
Из комнаты меня выгнали — всё же платить за неё одному мне было не по силам. Оказаться на улице в конце октября было премерзко. Лестера я, конечно, больше не видел, да и думать о нём мало хотелось. Начал также, как он, перебиваться ночными подработками, даже устроился в Чёрную Орхидею, хотя типографию не бросал. Я мог видеть её всё чаще, впитывать её образ, отпечатывать где-то поближе к месту, где у человека должна быть душа, и лелеять его до самой смерти.
Был вечер пятницы, кабак был как всегда полон, снова играл джаз. Я пресловуто старательно натирал бокалы, дожидаясь выступления музыкантов. Хотя, зачем лгать — её выступления. Рядом со стойкой остановился грузный мужчина.
— Рэмонд, верно? — он небрежно поправил очки и вальяжно развалился на соседнем стуле.
— А вы?
— Даниэль. Вы, верно, видели меня в типографии.
Конечно, я видел его, не мог не видеть. Главный редактор издающейся газеты, в которую мечтал попасть буквально каждый. Я содрогался от мысли, что разочарую его хотя бы своим видом, нечего думать и о поэзии.
— Да, я… наслышан. Чем обязан?
— Попались мне под руку ваши стихи на прошлой неделе. Долго не мог найти автора, сами знаете, каждый уверял, что это он. Но что-то, вот что-то меня зацепило. У вас большое будущее, если вы согласитесь сотрудничать.
Моя вселенная схлопнулась, задрожала в безумстве. Я поверить не мог своим ушам. Я и поэт?
— А… а какие условия?
— Ничего необычного, авторские права мне, плюс восемьдесят процентов с публикаций. Стандартные условия, подпишите здесь и здесь.
Он протянул мне мятые листы договора и новую ручку. Я то ли с испуга, то ли с радости всё подписал, не читая. Кабак заполняли люди, становилось шумно и снова душно. Даниэль распрощался со мной и скрылся в толпе. Стихи, мои стихи теперь были чьими-то! Зато будет на что жить.
И я стал писать. Писать гораздо больше, чем когда-либо, бросил работу в кабачке и в каком-то неврозе строчил про всё подряд. Но больше всего денег мне каждый раз приносили стихи о Ней. О Лайле.
Темные ноябрьские улицы приветливо меня обняли, когда я постучал в заднюю дверь Черной Орхидеи.
— Кто это?
— Это ты. — Девушка за дверью заливисто засмеялась и открыла мне.
Ей нравилось, когда я так отвечал, а мне нравилось ей нравиться. Лайла от этого блистала ярче, стягивала на себя всё лоскутное небо и становилась единой со звездами.
— Рэм?
— М? — Я лениво растянулся на подушках в её пылающей красками и уже такой привычной гримерке.
— Ты пропадаешь. Я тебя не знаю. — Она всегда выражалась как-то отрывисто, приходилось сердцем чувствовать её боль. Но я не чувствовал.
— О чём ты?
— Издательство. Ты продаёшь себя и забываешь меня. Так быть не должно.
— Лайла, не думай об этом. Я получаю приличный процент с публикаций, меня начинают узнавать на улицах. Скоро мы будем счастливы!
Мы? Я никогда не думал о «нас», зачем же я говорил ей это? Девушка лишь покачала головой и закурила.
— Иди.
— Ты меня прогоняешь? — Я вскинул руки в немой ярости.
— Это ты.
Я швырнул подушку, на которой сидел, прямо в неё и, неспособный сдержаться, хлопнул дверью, срывая её с петель. Ещё месяц я не желал её видеть.
Лайла выходила на сцену всё реже, или это я теперь приходил невовремя. Больше в гримерке мы не виделись, лишь иногда я пересекался злым взглядом с её до тошноты печальным. Я не был влюблён! Не был, а оттого не заметил её когда-то золотистую кожу, покрытую теперь пятнами от авитаминоза, затяжной кашель, редеющие волосы. Заигрался в богему, вдохновился первыми гонорарами и искусственной славой. Я никогда не был хорошим поэтом! Не стал бы без неё.
Стихи продолжали писаться, но той страсти в них я воссоздать не мог. Я всё ещё печатался, получал неплохие деньги, ходил в Чёрную Орхидею. Стыдно перед самим собой, но там стало совсем иначе.
Всё же могу сказать, что был доволен и сыт, снял большую квартиру с видом на площадь, завёл парочку любовниц. Я даже нашёл музу, блондиночку с ангельским личиком. Она точно бы понравилась Лестеру. Лайла, это чертовка, лишила меня единственного друга! Хотел ли я, чтобы он жил? А она?
В декабре Лайла не появлялась больше недели на сцене. Я не задавал вопросов. Мне было всё равно? Возможно. Позже официантка в коротком голубом платьишке сообщила, что Лайла, моя Лайла, больна чахоткой. Её выгнали из Чёрной Орхидеи, и она, будучи абсолютно одна в этом проклятом городе, умирает где-то на обочинах.
Мне не было её жаль. Мне было страшно, что я больше не смогу писать. И я кинулся, молодой и совершенно глупый, искать её по всем ночлежкам, а когда нашёл… Лайла была серой, совершенно никчемной. Её блестящие глаза впали, мягкие волосы были в колтунах, как у уличной кошки, тело исхудало. В ней не было и доли той Лайлы, которой я был очарован, которой посвящал стихи, время и всего себя. Этой Лайле я бы не простил смерть друга.
Не помню или старательно стер из памяти те вещи, что сказал ей тогда. Когда я уходил, бросая её на той самой обочине, она тихо пела севшим от холода голосом. Я не был влюблён.
Лайла… после её смерти моя карьера пошла на спад. Всё из-за неё! Иначе я бы не поверил в то, что я поэт, иначе я бы не очаровался, чтобы после разочароваться и упасть на самое дно. Не я, но она писала стихи моими руками, а позже так бессовестно покинула меня. Если бы мог, сам сейчас бы её удушил.
Так подло и грязно было возвращаться в ту самую комнату, которую снимал с Лестером, возвращаться работать в ту же самую типографию и снова пачкать рубашки чернилами. Я был снова беден, снова глуп и снова мне негде спать.
Теперь я ногтем царапаю бордюр той самой обочины, где она лежала. Мои стихи принадлежали издательству, и только я перестал выполнять месячную норму по строкам — меня позорно выставили, обвешав долгами и оскорблениями. Я никто. Я без Лайлы бесполезен и пуст.
Был ли я влюблён в неё? Нет, конечно.