XI Международная независимая литературная Премия «Глаголица»

Добротина Мария Дмитриевна
Страна: Россия
Город: Москва
Перевод с французского на русский
Категория от 14 до 17 лет
Анни Эрно, «Место в жизни» (фрагмент)

У нас было все, что нужно: мы не голодали (доказательством можно считать, что мы покупали мясо четыре раза в неделю) и жили в теплых помещениях – то есть на кухне и в кафе. У каждого было по два комплекта одежды – одна на каждый день, другая — праздничная (когда повседневная изнашивалась, воскресная переводилась в разряд ежедневных). У меня было два школьных фартука. «Девочка ни в чем не нуждается». Никто не мог сказать, что я беднее других девочек в пансионе – у меня было столько же кукол, ластиков, точилок, пар зимней обуви на меху, чёток и такой же латинский псалтырь с вечерними молитвами, как у дочерей фермера или аптекаря.

Родителям удалось украсить дом, избавившись от подпорок, стоявших на самом виду, от камина, деревянных столов и соломенных стульев, которые напоминали былые времена. Благодаря цветочным обоям, окрашенному и блестящему прилавку, разнообразным столикам из искусственного мрамора кафе стало чистеньким и веселеньким. Паркет в комнатах был покрыт дешевым линолеумом с шахматным желто-коричневым узором. Единственное, что раздражало долгое время – фахверковый фасад из черных и белых реек, облицовка которого штукатуркой была родителям не по средствам. Как-то раз одна моя учительница осматривала дом и назвала его красивым, по-настоящему нормандским. Отец посчитал, что она сказала так из вежливости. Те, кто восхищался нашими устаревшими условиями существования – водяным насосом во дворе, нормандским фасадом – определенно хотели помешать нам обрести соответствующие времени приспособления, которые уже были у них самих – например, воду в раковине в побелённом строении.

Отцу пришлось занять денег, чтобы стать владельцем стен и земли, до него ни у кого в семье не было собственности.

Вместе со счастьем, его настигло и беспокойство от обретенной обеспеченности. «У меня не сто рук», «Ни одной минуты, даже чтобы дойти до уборной», «Грипп? Я переношу его на ногах». И так далее. Ежедневная песня.

Как описать мировоззрение, в котором все стоит дорого…. Запах чистого белья одним октябрьским утром, мелодия в последней радиопрограмме вечера, которая крутится в голове. Внезапно, мое платье цепляется карманом за руль велосипеда, рвется. Драма, крики, пропал день… «Эта девчонка ничего не ценит!».

Обязательное обожествление вещей. И за всеми словами — одних, других, да и моими — подозревались желания и сравнения. Когда я говорила: «Одна девочка посетила замки Луары», незамедлительно следовал раздраженный ответ: «Еще успеешь туда съездить. Радуйся тому, что у тебя есть.» Постоянная, бесконечная нужда.

Но желание было ради желания, так как мы не знали, что на самом деле хорошо и чего стоило бы хотеть. Поэтому мой отец всегда советовался с художниками, плотниками по поводу цветов и форм, что и воплощалось. Он и не знал, что можно окружить себя вещами, выбранными кем-то другим. В их с матерью комнате не было никаких украшений, только фотографии в рамках, салфетки, сделанные на День Матери, да большой керамический бюст ребенка на камине, добавленный продавцом мебели в качестве бонуса к покупке уголка с диваном и этажеркой.

Лейтмотив: не нужно прыгать выше головы.

Боязнь быть потесненным, боязнь испытать стыд. Однажды отец по ошибке вошел в первый класс с билетом во второй. Контролер заставил его доплатить. Другое постыдное воспоминание: у нотариуса, он должен был первым написать «прочитал и подтвердил» но он не знал, как это правильно пишется, и написал «прочитал и потвердел». А на обратном пути неловкость от осознания этой ошибки. Отпечаток унижения.

В комедиях того времени, было много наивных героев и крестьян, которые неправильно себя вели в светских кругах (герои Бурвиля). Было до слез смешно от глупостей, которые они произносили, и оплошностей, которые они умудрялись совершать – и которые мы сами боялись допустить. Однажды я прочитала, что, будучи в ученичестве, Бекассин должна была вышить птицу на одном слюнявчике, да и на других то же самое. Но она вышила на них слова «то же самое», и я была совсем не уверена, что я бы не сделала то же самое.

Перед значимыми (по его мнению) людьми он становился смущенным и скованным и не задавал никаких вопросов. В общем, вел себя по-умному. Такое поведение состояло в осознании нашей неполноценности и в попытках ее скрыть, как бы отрицая ее наличие. Весь вечер отец мог выпытывать у нас, что могла иметь в виду учительница, сказав: «Для этой роли ваша дочь должна быть в городском костюме». Стыд от незнания того, что мы точно должны были знать, не будь мы теми, кем мы были, то есть неполноценными.

Навязчивая идея «Что о нас будут думать?»: соседи, клиенты, весь мир.

Необходимые правила: постоянно при помощи вежливого обращения не допускать критической оценки, не иметь собственного мнения, постоянно наблюдать за настроениями, которые могут на нас повлиять. Отец никогда не смотрел на занимающегося овощами соседа, только если тот не привлекал его внимание знаком, улыбкой или словом. Никаких визитов без приглашения, даже к больному в клинику. Никаких вопросов, в которых могли распознать любопытство, желание, позволявших собеседнику составить впечатление о нас. Запрещенная фраза: «Сколько вы за это заплатили?».

Сейчас я часто говорю «мы», потому что я долго думала именно так и поэтому не помню момент, когда смогла избавиться от подобных мыслей.

Говор был единственным средством общения бабушки и дедушки. Есть люди, которые ценят и «живописный диалект», и разговорный французский. Таким образом, Пруст с восторгом оживлял неточности и старинные словечки Франсуазы. Для него была важна только эстетика, потому что Франсуаза была ему экономкой, не мамой. Сам же Пруст и не замечал, как все эти обороты срывались из его уст совершенно непроизвольно. Мой отец считал нормандский говор устаревшим и уродливым, неким признаком неполноценности. Он гордился тем, что смог частично избавиться от него, и даже если его французский не был отличным, все-таки это был французский. На гуляниях в И… искусные болтуны, одетые по-нормандски, разыгрывали сценки на диалекте, публика смеялась. В местном журнале была нормандская колонка для увеселения читателей. Если у врача или кого-нибудь выше по статусу проскальзывало в речи нормандское выражение, например «она ломится от здоровья» вместо «она здорова», отец с удовлетворением повторял эту фразу в разговоре с матерью, довольный тем, что у таких людей, несмотря на их шикарность, еще есть что-то общее с нами и нашей неполноценностью. Он был уверен, что это ускользнуло от них, так как ему всегда казалось невозможным говорить «правильно» без усилий. Врачу или священнику нужно было прилагать усилия, слушать себя, хотя дома они говорили также, как и мы.

Болтливый в кафе и дома, в компании правильно говорящих людей мой отец молчал или останавливался на середине фразы, произносил «Не так ли?» или просто «Так?» и делал приглашающий жест рукой, чтобы собеседник продолжил диалог за него. Он всегда говорил осторожно, невыразимо боясь сказать что-то не так, ожидая от этого такого же эффекта, как от случайного взрыва.

Вместе с тем он терпеть не мог громоздкие фразы и новые выражения, которые «ничего в себе не несут». В какой-то момент все принялись говорить «определенно нет» в любой удобный момент, и отец не понимал, почему люди произносят вместе два противоречащих друг другу слова. В отличие от матери, которая стремилась развиваться и без тени неуверенности осмеливалась экспериментировать с тем, что только что услышала или прочитала, отец отказывался использовать «не свой» лексикон.

Когда я, будучи еще ребенком, силилась выражаться правильным языком, я чувствовала себя брошенной в никуда. Воображение рисовало мне одну ужасную сцену – отец-учитель, который заставлял меня говорить правильно без остановки, четко произнося слова. Мы говорили во весь голос.

Поскольку учительница исправляла меня, позже я стала поправлять отца, утверждая, что говорить «распластываться» и «одиннадцать часов меньше на четверть» нельзя, и это его злило. В другой раз я заявила: «Как вы хотите, чтобы я переучивалась, если сами вы всегда говорите неправильно!». Я плакала. Отец расстраивался. Все, что касается языка, вызывает в моей памяти еще больше горечи и болезненных ощущений, чем материальная сторона.

Annie Ernaux, La Place

On avait tout ce qu’il faut, c’est-à-dire qu’on mangeait à notre faim (preuve, l’achat de viande à la boucherie quatre fois par semaine), on avait chaud dans la cuisine et le café, seules pièces où l’on vivait. Deux tenues, l’une pour le tous-les-jours, l’autre pour le dimanche (la première usée, on dépassait celle du dimanche au tous-les-jours). J’avais deux blouses d’école. La gosse n’est privée de rien. Au pensionnat, on ne pouvait pas dire que j’avais moins bien que les autres, j’avais autant que les filles de cultivateurs ou de pharmacien en poupées, gommes et taille-crayons, chaussures d’hiver fourrées, chapelet et missel vespéral romain.

Ils ont pu embellir la maison, supprimant ce qui rappelait l’ancien temps, les poutres apparentes, la cheminée, les tables en bois et les chaises de paille. Avec son papier à fleurs, son comptoir peint et brillant, les tables et guéridons en simili-marbre, le café est devenu propre et gai. Du balatum à grands damiers jaunes et bruns a recouvert le parquet des chambres. La seule contrariété longtemps, la façade en colombage, à raies blanches et noires, dont le ravalement en crépi était au-dessus de leurs moyens. En passant, l’une de mes institutrices a dit une fois que la maison était jolie, une vraie maison normande. Mon père a cru qu’elle parlait ainsi par politesse. Ceux qui admiraient nos vieilles choses, la pompe à eau dans la cour, le colombage normand, voulaient sûrement nous empêcher de posséder ce qu’ils possédaient déjà, eux, de moderne, l’eau sur l’évier et un pavillon blanc.

Il a emprunté pour devenir propriétaire des murs et du terrain. Personne dans la famille ne l’avait jamais été.

Sous le bonheur, la crispation de l’aisance gagnée a l’arraché. Je n’ai pas quatre bras. Même pas une minute pour aller au petif endroit. La grippe, moi, je la fais en marchant. Etc. Chant quotidien.

Comment décrire la vision d’un monde où tout coûte cher. Il y a l’odeur de linge frais d’un matin d’octobre, la dernière chanson du poste qui bruit dans la tête. Soudain, ma robe s’accroche par la poche à la poignée du vélo, se déchire. Le drame, les cris, la journée est finie. «Cette gosse ne compte rien!»

Sacralisation obligée des choses. Et sous toutes les paroles, des uns et des autres, les miennes, soupçonner des envies et des comparaisons. Quand je disais, «il y a une fille qui a visité les châteaux de la Loire», aussitôt, fâchés, «Tu as bien le temps d’y aller. Sois heureuse avec ce que tu as», Un manque continuel, sans fond.

Mais désirer pour désirer, car ne pas savoir au fond ce qui est beau, ce qu’il faudrait aimer. Mon père s’en est toujours remis aux conseils du peintre, du menuisier, pour les couleurs et les formes, ce qui se fait. Ignorer jusqu’à l’idée qu’on puisse s’entourer d’objets choisis un par un. Dans leur chambre, aucune décoration, juste des photos encadrées, des napperons fabriqués pour la fête des mères, et sur la cheminée, un grand buste d’enfant en céramique, que le marchand de meubles avait joint en prime pour l’achat d’un cosy-corner.

Leitmotiv, il ne faut pas péter plus haut qu’on l’a.

La peur d’être déplacé, d’avoir honte. Un jour, il est monté par erreur en première avec un billet de seconde. Le contrôleur lui a fait payer le supplément. Autre souvenir de honte: chez le notaire, il a dû écrire le premier «lu et approuvé», il ne savait pas comment orthographier, il a choisi «à prouver». Gène, obsession de cette faute, sur la route du retour. L’ombre de l’indignité.

Dans les films comiques de cette époque, on voyait beaucoup de héros naïfs et paysans se comporter de travers à javille ou dans les milieux mondains (rôles de Bourvil). On riait aux larmes des bêtises qu’ils disaient, des impairs qu’ils osaient commettre, et qui figuraient ceux qu’on craignait de commettre soi-même. Une fois, j’ai lu que Bécassine en apprentissage, ayant à broder un oiseau sur un bavoir, et sur les autres idem, broda idem au point de bourdon. Je n’étais pas sûre que je n’aurais pas brodé idem.

Devant les personnes qu’il jugeait importantes, il avait une raideur timide, ne posant jamais aucune question. Bref, se comportant avec intelligence. Celle-ci consistait à percevoir notre infériorité et à la refuser en la cachant du mieux possible. Toute une soirée à nous demander ce que la directrice avait bien pu vouloir dire par: «Pour ce rôle, votre petite fille sera en costume de ville.» Honte d’ignorer ce qu’on aurait forcément su si nous n’avions pas été ce que nous étions, c’est-à-dire inférieurs.

Obsession: «Qu’est-ce gu’on va penser de nous?» (les voisins, les clients, tout le monde).

Règle: déjouer constamment le regard critique des autres, par la politesse, l’absence d’opinion, une attention minutieuse aux humeurs qui risquent de vous atteindre. Il ne regardait pas les légumes d’un jardin que le propriétaire était en train de bêcher, à moins d’y être convié par un signe, sourire ou petit mot. Jamais de visite, même à un malade en clinique, sans être invité. Aucune question où se dévoileraient une curiosité, une envie qui donnent barre à l’interlocuteur sur nous. Phrase interdite: «Combien vous avez payé ça?»

Je dis souvent «nous» maintenant, parce que j’ailongtemps pensé de cette façon et je ne sais pas quand j’ai cessé de le faire.

Le patois avait été l’unique langue de mes grands-parents. Il se trouve des gens pour apprécier le «pittoresque du patois» et du français populaire. Ainsi Proust relevait avec ravissement les incorrections et Les mots anciens de Françoise. Seule l’esthétique lui importe parce que Françoise est sa bonne et non sa mère. Que lui-même n’a jamais senti ces tournures lui venir aux lèvres spontanément. Pour mon père, le patois était quelque chose de vieux et de laid, un signe d’infériorité. Il était fier d’avoir pu s’en débarrasser en partie, même si son français n’était pas bon, c’était du français. Aux kermesses d’Y.. ., des forts en bagout, costumés à la normande, faisaient des sketches en patois, le public riait. Le journal local avait une chronique normande pour amuser les lecteurs. Quand le médecin ou n’importe qui de haut placé glissait une expression cauchoise dans la conversation comme «elle pète par la sente»* au lieu de «elle va bien», mon père répétait la phrase du docteur à ma mère avec satisfaction, heureux de croire que ces gens-là, pourtant si chics, avaient encore quelque chose de commun avec nous, une petite infériorité. Il était persuadé que cela leur avait échappé. Car il lui a toujours paru impossible que l’on puisse parler «bien» naturellement. Toubib ou curé, il fallait se forcer, s’écouter, quitte chez soi à se laisser aller.

Bavard au café, en famille, devant les gens qui parlaient bien il se taisait, ou il s’arrêtait au milieu d’une phrase, disant «n’est-ce pas» ou simplement «pas» avec un geste de la main pour inviter la personne à comprendre et à poursuivre à sa place. Toujours parler avec précaution, peur indicible du mot de travers, d’aussi mauvais effet que de lâcher un pet.

Mais il détestait aussi les grandes phrases et les expressions nouvelles qui ne «voulaient rien dire». Tout le monde à un moment disait: «Sûrement pas» à tout bout de champ, il ne comprenait pas qu’on dise deux mots se contredisant. A l’inverse de ma mère, soucieuse de faire évoluée, qui osait expérimenter, avec un rien d’incertitude, ce qu’elle venait d’entendre ou de lire, il se refusait à employer un vocabulaire qui n’était pas le sien.

Enfant, quand je m’efforçais de m’exprimer dans un langage châtié, j’avais l’impression de me jeter dans le vide. Une de mes frayeurs imaginaires, avoir un père instituteur qui m’aurait obligée à bien parler sans arrêt, en détachant les mots. On parlait avec toute la bouche.

Puisque la maîtresse me «reprenait», plus tard j’ai voulu reprendre mon père, lui annoncer que «se parterrer» ou «quart moins d’onze heures» n’existaient pas. Il est entré dans une violente colère. Une autre fois: «Comment voulez-vous que je ne me fasse pas reprendre, si vous parlez mal tout le temps!» Je pleurais. Il était malheureux. Tout ce qui touche au langage est dans mon souvenir motif de rancœur et de chicanes douloureuses, bien plus que l’argent.